Шрифт:
Наиболее важные реплики в этом диалоге – вышедшие в 2009 и 2012 годах по инициативе В. М. Живова и с его деятельным участием сборники («Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени» [Живов 2009a] и «Эволюция понятий в свете истории русской культуры» [Живов, Кагарлицкий 2012]) и двухтомник «„Понятия о России“: к исторической семантике имперского периода», изданный по материалам конференции, которая состоялась в Германском историческом институте в Москве [Миллер, Сдвижков, Ширле 2012] [13] . Именно в первых двух упомянутых изданиях определились те методологические акценты, которые остаются в силе и для авторов настоящего сборника. Это преимущественное внимание к этическим понятиям, рассматриваемым в свете истории культуры (а не к политическим и социальным понятиям); обращение к литературным текстам, наряду с другими типами языкового узуса; учет этимологии, предыстории («внутренней формы») и поэтических возможностей слова как ресурсов, которые могут служить обновлению его значения; анализ маргинальных и забытых слов и понятий, которые не могут претендовать на статус ключевых [14] ; сравнительный подход, основанный на сопоставлении материала русского, европейских и древних языков.
13
Для рецепции Begriffsgeschichte в исторической науке в России важен сборник [Копосов 2006]. Ср. также немецкое издание, в котором идеи Begriffsgeschichte впервые прямо прилагаются к материалу истории русской культуры: [Thiergen 2006]; о методологических недостатках этого издания ср. [Живов 2009б].
14
В этом отношении (ср. работы Живова о «забобонах» и «заспанных младенцах» в [Живов 2012]) можно говорить о влиянии нового историзма с его интересом к историко-культурному «сору». Понятия, которые не кажутся значимыми стороннему (исторически удаленному) наблюдателю, могут пролить свет и на эволюцию политического воображаемого (ср.: «бодрый народ» [Бобрик, Калугин 2016], «покой», «гордое доверие» [Маслов 2016: 362–364]). В известном смысле данный подход представляет собой филологическое дополнение к характерному для историков (и теоретиков) политического языка акценту на «ключевых словах» («keywords»), то есть лексикализованных понятиях, очевидно и красноречиво свидетельствующих о той или иной исторической эпохе либо культурной формации (ср.: [Williams 1985]).
В теоретической статье, написанной как введение к «Очеркам исторической семантики русского языка», Живов предлагает выстраивать лингво-историко-культурную альтернативу социополитической истории понятий на основании исследовательской традиции, восходящей к Виноградову [Живов 2009б]. Общность интересов между «историей слов» Виноградова и «историей понятий» Козеллека действительно налицо: данные языка (те предпочтения, которые оказываются тем или иным словам или типам слов) позволяют выявить специфический исторический опыт его носителей. Если для Виноградова история каждого слова заключала в себе ключ к социальному бытию и самосознанию тех, кто употреблял это слово с той или иной «окраской», то Козеллек сосредоточил внимание на появлении новых типов словоупотребления (коллективные «сингулярисы», темпоральные понятия, лексика, относящаяся к классовому и сословному самоопределению); в трансформации языкового узуса он искал симптомы модерности, то есть характерного для Европы XIX и XX веков опыта переживания времени [Koselleck 1979: 54; Koselleck 2006: 306–308]. Своего рода компромисс между лексикоцентричным подходом Виноградова и ориентированным на понятийные структуры методом Козеллека можно найти в исторической семантике Лео Шпитцера, который, полагая фундаментальные смысловые структуры неизменными, обнаруживал рефлексы исторического опыта в разнообразных лексикализациях этих структур, меняющихся во времени в зависимости от интенций языковых агентов [15] .
15
Важнейшие работы Шпитцера по исторической семантике собраны в книге: [Spitzer 1968].
Работы Лео Шпитцера позволяют прояснить различие между общими понятиями-идеями и конкретно-историческими преломлениями этих понятий, находящими отражение в языке. Так, его классическое исследование истории представлений об окружающей среде содержит множество примеров того, как одна идея множится и дробится в языке [Spitzer 1942]. Идею окружающей среды, восходящую к латинскому medium ambiens, а затем к греческому , можно проследить в истории всей античной и западноевропейской культуры, однако выражалась она разными словами, которые передавали различные, иногда полемически противопоставленные смыслы. Так, представление о детерминирующих человека социальных условиях (milieu), сложившееся во второй половине XIX века, генеалогически совпадает, но семантически антитетично возникшему в то же время представлению об облекающей человека благотворной ауре, выражаемому фр. ambiance (англ. ambience).
Согласно Шпитцеру, исторически конкретные смыслы закрепляются благодаря меняющейся форме слова. Например, английское mentality, которое было заимствовано во французский и немецкий, а затем и в русский, это не просто синоним слова mind ‘разум’; эти слова выражают определенное понимание умственной деятельности человека как чего-то принципиально неиндивидуального и, пользуясь формулировкой Шпитцера, нетворческого; ментальность – это продукт внешних влияний – среды, трактуемой как milieu, а не как ambiance. В других случаях новые смысловые нюансы не закрепляются в языке лексически, что приводит к тому, что одно и то же слово употребляется современниками с противоположными интенциями. Шпитцера, подобно Козеллеку и Скиннеру, занимают ситуации несогласия и спора о значении слов, однако подходит он к этой ситуации как бы с другой стороны. Если для Козеллека первичны социальные изменения, а для Скиннера – движение политической мысли, то для Шпитцера на первом месте человек с его глубинными психологическими нуждами.
Понятия (идеи, представления) и слова (лексикализации этих понятий) находятся в сложном диалектическом взаимодействии, причем именно язык, который позволяет переназвать, оспорить, аргументированно отвергнуть тот или иной смысл, оказывается тем полем, в котором понятия претерпевают исторические трансформации. Один из ярких примеров такого рода трансформации дает Ханна Арендт в первой главе своей книги «О революции», которая отчасти предвосхищает анализ нововременных понятий у Козеллека: глубинное преобразование смысла политического действия (бунта против существующего порядка) нашло отражение в изменении семантики слова, прежде отсылавшего к закономерным процессам обращения (revolutio) космических тел или систем политического устройства [Арендт 2011: 18–72].
Поскольку мы осязаем историчность идей в их языковых отражениях (лексикализациях), историческая семантика не может не быть ориентированной на язык, причем на язык, увиденный как инструмент деятельной мысли (в духе Гумбольдта), а не как предзаданная компетенция (именно так язык понимает современная структурная лингвистика).
Сферу применимости предлагаемого подхода можно определить и от обратного. На дальнем конце спектра исторической устойчивости мы находим смыслы, которые, строго говоря, находятся за пределами исторической семантики. Именно их в российской науке часто обозначают термином «концепт». Об этих смыслах никто не спорит, они сами собой разумеются. Если они и становятся предметом рефлексии, то лишь как часть культурной мифологии, атрибут культурного или национального самосознания. (Лингвисты, которые пишут о концептуальных константах русской культуры, активно участвуют в создании этого наивного метасемантического дискурса.) С другой стороны, понятиями-долгожителями занимаются исторические лингвисты, которые, как правило, полагают значение слова (корня слова) неизменным, так как это необходимо для реконструкции его звуковой формы. Нужно признать, что целый ряд семантических эффектов, которые оказываются вне внимания историков понятий, обусловлен преемственностью значения слова, будь то в силу прозрачной внутренней формы, народной этимологии, его принадлежности к тому или иному регистру и стилю либо иных историко-культурных ассоциаций. Эти эффекты и ассоциации отнюдь не всегда очевидны и подотчетны носителям, хотя последние не могут не учитывать их в языковой практике; внимательный анализ словоупотребления в longue dur'ee, то есть часто с учетом родственных языков, иногда позволяет пролить на них свет. Самый известный опыт реконструкции таких ассоциативных гнезд – книга Эмиля Бенвениста «Словарь индоевропейских институтов» [Бенвенист 1995]. Необходимую корректировку подхода Бенвениста можно найти в «Словаре избранных cинонимов основных индоевропейских языков» Карла Дарлинга Бака, остающемся незаменимым справочным изданием по сравнительной истории идей: данные понятийных кластеров, рассматриваемых в cловаре Бака, показывают, что даже близкородственные языки часто используют для выражения одной и той же идеи слова с разнородной этимологией [Buck 1949].
Итак, на одном конце спектра устойчивости значения – множественные смыслы, находящиеся в зоне дискурсивного конфликта, на другом – идеологические константы и мифы, объединяющие людей с общим языковым сознанием и языковым бытом. Можно сказать, что само существование этого спектра обусловлено отчасти параметрами исследовательской оптики. Если данных достаточно, чтобы сосредоточиться на конкретных исторических коллизиях, то оказывается востребован исторический, а не этимологический метод; если же ученый стремится обобщить материал, относящийся в существенной мере к дописьменной эпохе, то он вынужден опираться на преемственность внутренней формы слова. Другое дело, что саму установку на выявление прерывности либо преемственности следует рассматривать как важный историко-культурный индикатор [16] .
16
Так, характерное для немецкой Begriffsgeschichte преимущественное внимание к понятиям, которые находятся в центре публичной дискуссии, а также осмысление донововременных понятий как продуктов сословного общества – cамо по себе является симптомом того исторического состояния, которое называется современностью. И наоборот, интерес к «константам» в России свидетельствует об историческом сознании, которое ищет опоры в стабилизирующих мифах о культурной однородности.
В настоящем сборнике собраны работы исследователей, для которых историческая семантика в том или ином понимании представляет интерес – прежде всего, как подход к изучению культурных явлений. Мы не претендуем на создание единой методологической платформы – для этого, по-видимому, не пришло еще время. Однако каждый из участников сборника по-своему и на близком ему материале попытался подступиться к решению этой задачи. Спектр проблем, о которых читатель сможет узнать из включенных в настоящий сборник работ, очень широк, но во всех случаях речь идет о диалектике языка и реальности, борьбе между закрепленными в лексике значениями и теми идеями, которые с их помощью стремятся выразить исторические агенты, антагонизме унаследованных форм знания и благоприобретенного опыта, продиктованного внеязыковыми историческими процессами.