Шрифт:
Нимало не смутившись, капитан сделал два шага вперед, снял треуголку и размашисто перекрестился на иконы, затем достал из-за пазухи свернутую в трубку бумагу с печатью.
– Князю Алексею и князю Ивану Долгоруковым приказано сей манифест прочитать и кавалерии сдать, – объявил он.
Сопя, как бык, Долгоруков взломал печать и стал медленно читать бумагу. «Объявляем во всенародное известие… Князь Алексей Долгорукий с сыном своим Князь Иваном и с братьями родными… Богу противным образом… блаженныя памяти Племянника Нашего… привели на сговор супружества к дочери его Княжне Катерине… Многие непорядочные и противные дела… Многий наш скарб к себе забрали и заграбили… По Государственным правам подлежали жестокого истязания, однако ж Мы, Наше Императорское Величество, того чинить им не указали, а повелели ему Князь Алексею с женою и со всеми детьми, кавалерию сняв, жить в дальних деревнях… Анна. Апреля 14 дня 1730 года».
Воейков насмешливо наблюдал за ним. Прасковья Юрьевна растерянно переводила взгляд с мужа на сына и обратно, пока не устремила его в красный угол и принялась часто креститься, шевеля губами. Дочери сидели, опустив головы; Иван побледнел, в глазах Наташи застыл испуг; Николай двигал желваками; Алексей в упор рассматривал преображенца, словно примеривая его мундир на себя; только младший, Александр, хотел есть дальше, но, видя, что никто не прикасается к еде, с сожалением положил свой кусок обратно на тарелку.
Алексей Григорьевич дочитал манифест, который отправлял в ссылку, лишив чинов и регалий, и его братьев Сергея Григорьевича и Василия Лукича. Тянуть дальше было бы смешно и глупо.
– Ну что стоишь? – рявкнул он на лакея, застывшего за его стулом. – Неси ларец мой. Из кареты. И ты, голубушка, распорядись, – словно с издевкой сказал Екатерине, а на Ивана даже не взглянул.
Щеки Екатерины вспыхнули румянцем. Она бросила на отца недобрый взгляд из-под ресниц, но быстро овладела собой и ровным тоном сказала лакею:
– Передай Теодору: пусть подаст мою шкатулку.
Иван встал и сам спустился вниз.
Хозяин растерянно хлопал глазами, не зная, что и подумать. Томительно тянулись минуты ожидания. Первым вернулся Иван. Не глядя на Воейкова, положил на стол орден Андрея Первозванного, обернутый голубой лентой. Алексей Григорьевич достал из принесенного лакеем ларца своего «Андрея» с бриллиантами и рубиновый крест Александра Невского и, прежде чем отдать, истово приложился к каждому, словно к святым мощам. Его дочь извлекла из шкатулки красную ленту, на которой висел знак ордена Святой Екатерины, и равнодушно протянула офицеру. Тот бережно завернул все ордена в тряпицу, сунул за пазуху, надел треуголку и отсалютовал:
– Ну, скатертью дорога!
Звон шпор на лестнице, стук копыт по двору… Когда все стихло, Алексей Григорьевич встал, резко отодвинув кресло.
– Ну, чего расселись? – со злостью сказал он семье. – Ехать надобно, поспешать!
И пошел к выходу. У Прасковьи Юрьевны задрожал подбородок, глаза наполнились слезами, и она привычно промокнула их платком, шмыгнув носом. Все гуськом спустились по лестнице.
У кареты князя нагнал хозяин.
– Как же насчет денег? – спросил он встревоженно, но без прежней робости. – Пили, ели… Лошадям сколько сена скормили… А то ведь и офицера кликнуть могу, чай, недалече отъехал…
Дерзость была превеликая. Алексей Григорьевич побагровел и, размахнувшись, ударил невежу в ухо; попадись ему под руку арапник – тому бы дня три потом лежать да охать.
– Молчать, холоп! – крикнул страшным голосом.
Хозяин повалился ему в ноги, униженно прося прощения.
– Выдай ему… сколько причитается, – сквозь зубы процедил Долгоруков слуге и забрался в карету.
Усидеть в карете было трудно: ярость, клокотавшая в груди, рвалась наружу. Сейчас бы сесть верхом – да в поле во весь опор, ловить ветер раздувающимися ноздрями, нестись между небом и землей очертя голову, размыкать злость, вытрясти ее из себя… Да нельзя: пусть видят, что князь Долгоруков степенно следует в свои деревни, а не бежит, как вспугнутый заяц. Ведь как заговорил! Купчишка… сволочь… Мерзавцы! Пока твердо стоял на ногах, глаза поднять боялись, а стоило пошатнуться, так они уж и кричат: бей лежачего! Нет, сукины вы дети, меня еще не повалили, рано радуетесь!
– Что ты, батюшка?
Верно, какие-то мысли сами сказались, и добрая Прасковья Юрьевна подумала, что муж говорит с ней.
– Молчи, дура! – огрызнулся тот и откинулся на подушки, закрыв глаза.
Но мысли так просто не прогонишь, и Алексей Григорьевич продолжал вести разговор сам с собой. Да с собой ли? Мнилось ему, что сидит напротив знакомая фигура, положив руки на палку с тяжелым набалдашником, и усмехается, ощерив зубы под приподнятой усатой губой. Мол, что, Григорьич? Отольются кошке мышкины слезки? Думал, что свалил меня – и все по твоей воле будет, ан вона как обернулось: за мною вслед едешь, тою же дорогой!
Александр Данилыч… Смейся, смейся… Твоей дорожкой, говоришь, иду? А ты меня с собой не равняй. Да, высоко ты вознесся. Хотел свою дочь царицей сделать – и сделал бы, если бы императрица, эта портомоя лифляндская, подстилка солдатская – прости меня, Господи, нехорошо так о покойнице, – если бы не отдала Богу душу не вовремя. А какое ты право имел? Светлейший князь! Из грязи в князи-то вылез! А Марья Владимировна Долгорукая была супругой царя Михаила Федоровича, да-с, Долгоруковы-то от Рюриковичей свой род ведут! Не помер бы государь Петр II накануне свадьбы, была бы сейчас Катька императрицей – все бы в ногах валялись: и Голицыны, и Головкин, и Остерман. Да хоть бы и помер – выправили бы завещание, и никто бы не пикнул. А все Ванька-дурак, дурак и трус. Какого пса его послушал! И потом – ездил все к своей крале плакать, вместо того чтобы полк свой под ружье поставить да к Кремлю привести! Жениться ему приспичило! И на ком! Польстился на богатство да на личико смазливое, а где оно теперь, это богатство? И что толку в такой жене? Девчонка еще, дура набитая, только ресницами хлопать умеет да слезы лить. Круглая сирота… Добро бы жив был отец ее, Борис Петрович, – тогда вышел бы совсем другой разговор! Шереметевы да Долгоруковы – эту силу никто бы не осилил. А так – эх… И Катька дура, не убереглась, ребенка мертвого скинула… Был бы живой, да если б еще мужеского пола – прямой побег от царского корня, плоть от плоти…