Шрифт:
– «Гермоген, Патриарх Московский, был наш Регул, – прочитал с удовольствием Александр Семенович. – Люби Царя, Отечество делами твоими, а не словами».
Далее скандировал уже во весь голос, гремя и ликуя:
– «Язык есть душа народа, зеркало нравов, верный показатель просвещения, неумолчный проповедник дел. Возвышается народ, возвышается язык. Никогда безбожник не может говорить языком Давида. Слава небес не открывается ползающему по земле червю. Никогда развратный не может говорить языком Соломона: свет мудрости не озаряет утопающего в страстях и пороках. Писания зловредных умов не проникнут никогда в храм славы: дар красноречия не спасет от презрения глаголы злочестивых. Где нет в сердцах веры, там нет в языке благочестия».
Господи, благослови!
И уже 13-го марта Петербург читал, а там и вся Россия: «Настоящее состояние дел в Европе требует решительных и твердых мер, неусыпнаго бодрствования и сильнаго ополчения, которое могло бы верным и надежным образом оградить Великую Империю Нашу от всех могущих против неё быть неприязненных покушений.
1. Собрать во всем Государстве с пятисот душ шестой ревизии по два рекрута.
2. Набор начать во всех губерниях со дня получения о сем указов через две недели и кончить в течение одного месяца».
В этот день Лев и Василий Перовские купили пистолеты и наточили сабли.
Однако ж столичная жизнь текла всё столь же беззаботно: в театре нет свободных мест, гремят мазурки на балах, умничают в салонах.
Взволновало известие из Парижа: 24 февраля 1812 года императорские актеры Франции представили «Цинну», трагедию Корнеля. В заглавной роли явилась Жорж.
По Жорж вздыхали, но вскоре стало не до знаменитостей.
19 марта в единочасье был сослан в Нижний Новгород государственный секретарь Михаил Михайлович Сперанский. С изумлением говорили: накануне царь работал с ним за полночь.
В Вологду отправился ближайший сотрудник Сперанского Михаил Леонтьевич Магницкий. А полковника, флигель-адъютанта Алексея Васильевича Воейкова, правителя канцелярии военного министра, ближайшего помощника Барклая де Толли, арестовали за переписку с Францией. Однако ж в шпионаже не обвинили, и вскоре полковник отправился в 27-ю дивизию Неверовского, командовать бригадой егерей.
Пошли назначения и среди колонновожатых. В Главную квартиру в Вильно отправились братья Муравьевы, Дурново, Зинковский, Голицын-2-й.
Прошло несколько томительных дней, и определилась судьба братьев Перовских. Ехали квартирмейстерами в казачьи полки, во 2-ю Западную армию. Главная квартира князя Багратиона то ли в Луцке, то ли в Житомире.
Гора войны всё дыбилась, дыбилась, но покуда стояла недвижно.
Граф Огиньский
В Петербург из Парижа, хотя из Парижа отбыл в январе, а теперь апрель, прибыл граф Михал Клеофас Огиньский. В Берлине подзадержался, в Варшаве. Доложил о себе обер-гофмаршалу Николаю Александровичу Толстому и уже через три дня был приглашен отобедать с императорской четою.
Столь высокая милость оказывалась графу не первый раз. Аристократ, смутьян, сочинитель возвышенно-трагических полонезов, безупречно, до блажной нелепости честный, Михал Клеофас с первой встречи поразил государя. Царская любовь на дрожжах выгоды, но Александра влекло к Огиньскому, как влечет запретными чудесами книга тайноведенья.
Познакомился с графом два года тому назад в Вильне, дважды приглашал норовистого поляка к своему столу, когда тот посетил Петербург. Обеды заканчивались многочасовыми беседами один на один.
Огиньский был безупречен естественностью. Прекрасная голова, густые вьющиеся волосы, в лице что-то детское, и улыбка детская, но глаза, разучившиеся смеяться.
В двадцать четыре года граф был уже чрезвычайным полномочным послом Польши при Голландской республике, а чуть позже в Англии. Противостояние политике Екатерины в делах Польского королевства кончилось для него утратой имений в Литве и Белоруссии, и чем дальше в лес… Участник восстания Костюшки (на свои деньги сформировал егерский полк), беглец – скрывался под именем слуги соседки-помещицы в Галиции, мыкал жизнь эмигранта в Вене, в Венеции. Не сломался. Продолжая борьбу за восстановление польской государственности, граф вел тайную работу в Стамбуле, искал сторонников среди турецких пашей. Да, слава богу, скоро понял тщетность всех этих тайн. В тайны охотно играли и турки, и важные персоны европейских дворов, но – играли. Огиньский впал в отчаянье, отправился в Европу и уже в Будапеште узнал: умерла Екатерина Великая. Ее наследник Павел, во всем противореча матери, польских эмигрантов помиловал. Помилования русской тирании граф не признал и остался без поместий.
Помилования все-таки просил. О, нет! Не потому что обнищал – гордость дама заносчивая – а потому что отринул путь конфронтации с Россией. Граф возлагал надежду на прозорливость сумасбродного монарха. Павел ответил. Письмо пришло за подписью Ростопчина: «Господин граф! Его Величество император, получив Ваше письмо от 12 марта, признал соответственным отказать в Вашей просьбе».
Имения вернул Огиньскому Александр. Ангел на престоле звал графа на службу, но тот предпочел уединение.
Осел в Залесье, близ Вильны. Самоуничтожительный затвор вдали от мировых бурь длился семь лет. И вот, не стремясь к чинам, к почету, – сенатор Российской империи, тайный советник, впрочем, без места. Но весьма нужный человек. Знакомство с Талейраном, с Лагарпом, с Наполеоном и, прежде всего, авторитет среди ясновельможного панства.