Буковский Владимир Константинович
Шрифт:
Вот потому-то и не бывает в КГБ «нераскрытых дел». А уж если приходится признать, что зря арестовали гражданина Н, зря держали в Лефортове, — это просто грандиозный скандал. Кого-то в чинах понизят, кого-то на пенсию, кого-то на Чукотку старшим следователем по особо важным делам переведут, у белых медведей антисоветчину искоренять.
Позвольте, как же это — «пришлось выпустить»? Что же, все-таки существуют законность, беспристрастный суд, нелицеприятные судьи? И оправдывают политических?
Успокойтесь, товарищи, не торопитесь. Чтоб суд оправдал обвиняемого по политической статье, этого у нас не бывало. Разве что условный срок дадут, если очень живописно кается. Наши ведь советские суды выполняют в первую очередь задачу воспитания масс. А какое же это воспитание, если и дураку видно, что судят гражданина Н совсем уж, даже по нашим меркам, ни за что ни про что? И никакой даже сомнительной истории с деньгами или «морального разложения». Как же это может быть морально чист враг пролетарской власти? Да еще и никакого влияния буржуазной пропаганды не обнаружили.
И выпускают-то, не доведя дела до суда, тоже не «оправдав», а лучше всего «помиловав» (не осужденного, не представшего даже перед судом — помиловав!) или, в крайнем случае, «за недоказанностью вины»: гуляй, милый, пока не накопим на тебя матерьяльчик, никуда не денешься. Так по нашему делу выпустили Илью Габая, чтобы через два года арестовать наверняка, без всяких там недоказанностей.
Моя позиция на следствии была простой и ясной:
— Я гражданин этой страны и действовал в рамках ее Конституции. Да, я организатор и активный участник демонстрации. Это мое конституционное право, и я им воспользовался. Я приглашал знакомых принять участие в демонстрации, делал лозунги, принес их на площадь и один лозунг держал. Кого именно приглашал, с кем делал лозунги и кто был на площади, говорить отказываюсь, так как моему обвинению это отношения не имеет. Я отвечаю только за свой действия. Перед выходом на площадь я инструктировал своих знакомых. Я прочел текст статьи 190-3 вслух и предупредил всех собравшихся, чтобы не нарушали общественный порядок, повиновались требованиям властей, не сопротивлялись, не нарушали работу транспорта и учреждений. Во время демонстрации никто из нас этих требований не нарушил. А вот те, кто нас задерживал и срывал лозунги, действительно грубо нарушили общественный порядок. Я требую их отыскать и привлечь к уголовной ответственности. — И я писал сотни жалоб во все концы, — требуя — как добрый гражданин. — немедленно наказать нарушителей порядка.
На десятый день мне предъявили обвинение… по ст. 190-3. В нем говорилось, что я,
«узнав об аресте своих друзей Лашковой, Добровольского, Галанскова и др., с целью их освобождения, в нарушение установленного законом порядка обращения по данному вопросу в соответствующие органы, встал на путь незаконного выражения своих требований и несогласия со ст. 70 и ст. 190-1, 190-3 УК РСФСР, явился одним из организаторов действий, грубо нарушивших общественный порядок на Пушкинской площади, в Москве 22 января 1967 г., принял активное участие в этих действиях».
— Понятно ли вам обвинение? — спрашивает следователь.
— Нет, не понятно. Тут мы меняемся с ним ролями, и теперь ему надо давать объяснения. А что он может объяснить? Советская власть не приучена объясняться, она может только требовать.
— Мне непонятно, откуда взялась «цель освобождения» арестованных, что это за «установленный законом порядок обращения», как я мог его нарушить, если вообще к нему не прибегал, почему способ выражения моих требований незаконен — он ведь вполне конституционный, а главное, в чем же выразилось «грубое нарушение общественного порядка»?
Приходили прокуроры, начальники отделов, какие-то люди в штатском, пытались что-то объяснять, размахивали руками, морщили лбы, но дело дальше не двигалось. Как объяснишь, что требовать освобождения греческих политзаключенных можно, а советских — нельзя? Где, в каком законе сказано, что первомайская демонстрация на Красной площади — не нарушение общественного порядка, а наша, на Пушкинской, — нарушение? И никто из них не мог преодолеть статью Конституции, где черным по белому напечатано, что гражданам СССР гарантируется свобода уличных шествий и демонстраций. Я же давил их законом, прижимал статьями, глушил параграфами — признайтесь честно и правдиво, скажите на весь мир, что нет в СССР свободы демонстраций, что у вас все запрещено, что вам не нравится. И уже они впадали в неопределенное, сослагательное — «может быть», «вроде бы», «как будто».
— Ну, вы же советский человек…
— Нет, я гражданин СССР.
— Каковы ваши взгляды?
— А какое это имеет отношение к моему делу? Надеюсь, меня держат в тюрьме не за взгляды?
— Вы признаете себя виновным?
— Как я могу ответить на этот вопрос, если мне непонятно обвинение? Объясните.
По закону они обязаны объяснить. Не можете? И вот уже летит целый ворох жалоб — не хотят объяснить обвинение бедному заключенному! Полгода сижу — не знаю, за что! А сверху ответы: «Разъяснить обвиняемому». Зациклило машину. Так бывает иногда с компьютерами: лампочки мигают, что-то щелкает, машина гудит, а решения никакого. Позиция гражданина оказалась неуязвимой.
Поначалу, конечно, не давали мне кодексов. Пришел начальник тюрьмы полковник Петренко, с мохнатыми седыми бровями из-под папахи.
— Не положено.
Ну, написал кучу жалоб, пригрозил голодовкой. Двух дней не прошло, как тот же полковник Петренко распинался чуть не со слезой в голосе:
— Нету у нас кодексов, всю библиотеку перерыли. Вот у меня собственный, с дарственной надписью Семичастного, что же я, его отдам, что ли?
Забрал я у него и дареный кодекс с автографом тогдашнего председателя КГБ, и комментированный УПК, и еще кучу всякой юридической литературы. Вот только Конституцию они никак найти не могли. Но я был неумолим, и на четвертый день, запыхавшись, прибежал зам. начальника тюрьмы подполковник Степанов.