Буковский Владимир Константинович
Шрифт:
Петр Яковлевич был на три года младше меня, но все в лагере звали его не иначе, как по имени-отчеству. До ареста в своем родном Воронеже он был известен как «золотой» карманник, о воровских его подвигах ходили легенды. С поразительной точностью мог он сказать, войдя в автобус или просто в толпе на улице, у кого есть деньги, сколько примерно и где они спрятаны. И случая не было, чтоб не смог их вытащить. Попался он первый раз, получил четыре года.
Внешне, однако, он совсем не был похож на карманного вора — необычайно серьезный, солидный, в очках с толстой оправой, он напоминал скорее разночинца прошлого века — не то Добролюбова, не то Писарева. Встретившись где-нибудь на свободе, я принял бы его за молодого научного работника, поглощенного своими исследованиями. Был он нетороплив, рассудителен, и уж если говорил что-то — это было окончательно, весомо, не с бухты-барахты. Кроме своей основной, карманной, профессии он еще был прекрасный радиотехник и после освобождения собирался целиком перейти на эту вторую специальность.
— А как же карман? — изумлялись жулики. — Завязал, что ли?
— Все, этим я больше не занимаюсь, — солидно отвечал Петр Яковлевич, — Этими делами можно пробавляться до первого ареста. Потом уже бессмысленно — менты тебя знают, следят, стараются любое дело пришить и через пару недель опять посадят. Бесполезно.
Его-то я и попросил сделать мне такой коротковолновый приемник. Все необходимые детали удалось заказать одному вольняшке, «гонцу», носившему в зону чай. Дело устроилось в две недели. Я очень спешил, подгонял Петра Яковлевича, и он недовольно морщился. Спешить было не в его характере. Делать так уж делать. Основательно.
И действительно, приемник вышел на славу. Все ловил: и Би-Би-Си, и «Голос Америки», и «Свободу», и «Немецкую волну», и даже радио Монте-Карло. Только Москву не принимал. Как уж Петр Яковлевич ухитрился исключить Москву, понять не могу. Приемник стоял в школе, в одной из комнат для хранения школьного оборудования, замаскированный под какой-то физический прибор на случай обыска. Завхоз школы, заключенный, проводил меня незаметно в эту комнату по вечерам, и там начиналась для меня совершенно иная жизнь. Я вновь был со своими друзьями, переживал их аресты, был вместе с ними на Красной площади, протестуя против оккупации Чехословакии, писал с ними письма протеста.
68-й год был кульминацией. Казалось, еще немного — и власти отступят, откажутся от саморазрушительного упрямства. Слишком оно становилось опасно: подобно цепной реакции, репрессии втягивали в движение все больше и больше людей. Целые народы грозили прийти в движение, и это ставило под угрозу уже само существование последней колониальной империи. Вопрос о том, являемся ли мы гражданами или подданными, оказался решающим и для национальных проблем.
Гражданин обладает своими правами от рождения. Подданный наделен ими с высочайшего соизволения. Но ведь быть украинцем, русским или евреем — это тоже природное право. Государство внутри граждан — и только оно — определяет, каким будет государство внешнее. Советские власти не имели выхода. Как бы глупо, опасно и даже самоубийственно ни было их упрямство, признать суверенитет этих внутренних государств в человеке означало бы конец социалистической системы, а признать суверенитет отдельных наций — конец империи. Слишком хорошо понимали власти, что невозможен социализм с человеческим лицом. Послав танки в Прагу, они фактически посылали танки в Киев и Вильнюс, на Кавказ и в Среднюю Азию. Более того — в Москву.
Войска Варшавского блока были посланы разрушить мой замок и были наголову разгромлены семью людьми на Красной площади. На Лобном месте, где в старину казнили разбойников, состоялась публичная казнь социализма, и мне чуть не до слез жалко было, что не удалось принять в этом участие. Зато порадовался, что там был Вадик Делоне. Все-таки устоял парень после нашего суда, осилил себя.
Вечерами, перед отбоем, когда я, прослушав очередную передачу, возвращался опять в свой лагерь и брел вдоль освещенных прожекторами рядов колючей проволоки, меня не покидало удивительное чувство свободы, легкости и силы.
Трусливо молчали премьер-министры и президенты, предпочитая обедать в теплой дружественной обстановке с Брежневыми и Гусаками, позорно молчала ООН, несмотря на потоки обращений моих друзей, предпочитала толковать о Родезии.
— Задавят их, — рассудительно говорил Петр Яковлевич, поправляя очки. — Куда им против такой силы? Лучше бы сидели тихо, не рыпались.
— Вот видишь, — говорил, встречая меня, пьяненький капитан. — Разве можно идти против власти? Они тебя просто убьют, помяни мое слово. Пристрелят, и все.
А по заводам и фабрикам, как водится, шли собрания трудящихся, единодушно одобряющие ввод войск в Чехословакию. Газеты печатали письма доярок, оленеводов, учителей и сталеваров, писателей и академиков. И все — от Президента США и Генерального секретаря ООН до последнего надзирателя в лагере — преклоняли головы перед грубой силой.
Нет, не я был в концлагере, а они, сами выбрав несвободу.
Освобождался я из карцера. После истории с посылкой замполит Сазонов люто меня возненавидел. За весь свой срок я ни разу не был на политзанятиях, и все уже привыкли к этому вроде бы как к должному. Знал об этом и Сазонов, но только месяца за три до моего освобождения вознамерился вдруг заставить меня посещать их. Вернее, просто решил использовать это как предлог для наказаний.
Я, разумеется, уперся: с какой стати я должен ходить в вашу церковь, если не верю в вашего Бога? Да и по закону политзанятия не являются обязательными.
И пошли карцера один за другим, аж в глазах зарябило.
— Хоть напоследок тебя приморю, — пообещал Сазонов. Он верно рассчитал, что времени осталось мало и я никак не успею ему досадить.
Под самый конец дал он мне 15 суток, хоть сроку всего оставалось семь дней, — больно озлобился. Так и остался я должен хозяину восемь суток. Ладно, следующий раз досижу.