Шрифт:
— Локи…
— Пошел на хуй отсюда. Я не знаю, в чем был твой великий замысел, но ты забрал невинного светлого человека только потому, что хотел чему-то научить своего бестолкового сына. Кто-то должен уравновешивать этот твой сраный неидеальный мир, Создатель. Кто-то должен заплатить за твои игры со смертными. Думаю… — смотрю ему в глаза, но даже сейчас там нет ни капли сострадания, — жизнь твоего бессмертного сына — адекватная цена.
— Думаешь, я буду просто стоять и смотреть, как ты корчишь из себя влюбленного дурака? — недоумевает он.
— Думаешь, мне не плевать, что ты будешь делать?
Дым поднимается выше, и я просто не могу поднять Александру над молочно-белой завесой, которая поглощает ее с неумолимой быстротой.
— В одном ты точно ошибся, Создатель. — Я отвожу волосы с лицо моей Александры и поглаживаю ее щеку, проклиная себя за то, что не делал этого раньше каждую минуту, которую мог делать. — Я не корчу влюбленного дурака. Я и есть влюбленный дурак.
Дым ползет еще выше и путается между темными прядями моей Александры, как любовник. Ревниво стряхиваю белые хлопья с ее локонов, но это напрасная трата времени.
— Кто тебе сказал, что я ошибся, Локи?
Его слова словно активируют заклинание остановки времени. Воздух между нами кристаллизируется в мириады мелких льдинок. Дым замерзает у меня на пальцах.
Ненавижу эти его фокусы.
Ненавижу то, что чтобы я ни делал — он снова впереди.
А сейчас к этой ненависти прибавляется поганое чувство, что все это время не я играл с ним, а он играл со мной. И что я был просто гончей, которая бежала за кроликом его замысла, хоть думала, что поступает по своей воле.
— Надеюсь, Локи, теперь ты понимаешь?
— Ни хера я не понимаю, — вру я. Понимаю, сукин сын, теперь-то все отлично понимаю. — Ты привел ее сюда? На заклание?
— Это ты, а не я придумал назвать ее Овечкой. — На этот раз он не скрывает, что даже в таких мелочах облапошил меня, как желторотика, севшего играть в покер с «Акулой». — Скажи мне, сын, каково это — чувствовать себя обманутым и использованным? Чувствовать себя носовым платком, в который высморкались и бросили в урну?
Херовее не придумаешь, но у меня язык не повернется произнести это вслух.
Хотя, это же Создатель: он знает мои мысли до того, как их узнаю я сам.
— Каково это: быть обыгранным игроком, у которого невозможно выиграть?
— Если бы ты только знал, как меня затрахала твоя философская чушь, — отмахиваюсь от него.
«Просто уйди, Создатель. Я не стану ничего у тебя просить, только дай мне сгореть в тишине, а не под аккомпанемент твоего морализаторства. Поверь, хуже, чем сейчас, ты мне уже не сделаешь».
Он слышит мой внутренний монолог и медленно, красуясь, качает головой.
— Хочешь контрольный выстрел? — усмехаюсь я. Нет, правда, он и так вырвал у меня сердце. Что может быть хуже?
В памяти всплывает тот день, когда я водил Александру в музей.
Статуя, возле которой она стояла с полными глазами слез.
И наш с ней разговор.
«Что плохого в том, чтобы прожить одну жизнь с любимым человеком вместо сотен жизней одному?..»
«Ни одна не стоила того, чтобы прожить с ней одну единственную жизнь от начала и до конца?..»
— Ты стоишь, мой Бермудский треугольник, — говорю шепотом, и в моей разодранной груди пульсирует режущая, раскаленная боль. — Ты стоишь миллиона жизней.
Я ведь могу расколоть душу и…
— … и я верну ее взамен на эту жертву, Локи, — продолжает Создатель. — Но ты забыл, что у истории Нежности и Гнева нет конца. Почему?
— Потому что они стали смертными, а до возни смертных в Тени уже никому нет дела.
— Нет, Локи. Потому что можно вернуть жизнь, но нельзя вернуть человека, Локи.
— Можно, блядь, хотя бы сейчас без ребусов?
Отец смотрит мне в глаза и тихо, как будто ему надоело надо мной издеваться, говорит:
— Она будет Александрой, но она не будет той Александрой, которую знаешь ты. И в какой-то совсем другой ее жизни она, возможно, будет учиться в консерватории и жить на другом континенте, будет страдать от аллергии на арахисовое масло и жить в счастливой семье. И в ее жизни не будет тебя, Локи. Все, что произошло, останется только в твоих воспоминаниях. И ты проживешь с ними всю свою, может быть, очень короткую или очень длинную смертную жизнь.