Шрифт:
Терпение, Андрей Иванович, терпение. Выиграет не тот, кто приложит больше всего усилий ради достижения своей цели, а тот, кто верно угадает победителя и вовремя к оному примкнёт. Наблюдай, Остерман, и делай выводы.
Главное — не упустить момент.
— Марфутченок, еду в Петергоф, скажи, чтобы выезд готовили, — сообщил он жене, явившейся в кабинет с угощением в руках — краснобоким яблоком, невесть как долежавшим до новолетия, и большим пирожным, почти совсем свежим.
Марфа Остерман, урождённая Стрешнева, некрасивая, похожая на старый бочонок в своём ношеном домашнем платье, и бровью не повела.
— Поешь сперва, — с ласковостью сказала она, водружая принесенное на пустующее блюдо. — Государь на угощения не больно щедр, на пустой желудок-то хоть не езжай.
Посмотрев на жену почти с нежностью — только по весне дочку родила, и опять на сносях, лапушка — он принялся грызть пирожное, подставив ладонь, чтобы не летели крошки на бумаги. Остерманы были богаты, но жили, словно германские бюргеры. Ведь роскошь развращает, не так ли?
— Пойду, Яган, скажу, чтобы карету заложили да платье твоё вычистили.
Марфу при дворе не любили, и она платила двору тою же монетой, хоть и не пренебрегала ассамблеями. Мало того, что супруг лютеранин, так ещё и сама быстро привыкла к быту немецкой жены. И сей быт ей нравился. Дом, дети, забота о благополучии мужа, да обязательный воскресный поход в церковь. Само собой, в православную — переход в лютеранство ей бы точно не простили. Что ещё нужно примерной супруге скромного чиновника? Чтобы помянутый муж-чиновник сие ценил.
Андрей Иванович ценил.
Через два часа он уже трясся в холодной карете. Бумаги, потребные для доклада государю, держал в особой кожаной папке, коию не выпускал из рук, а на переднем сидении стоял небольшой ларчик. Негоже являться к даме без подарка.
— Свершилось.
— Что именно?
— Государь, как я и предвидел, направил письмо в Синод.
— Не выйдет по-твоему, друг мой. Я намедни с владыкою Феодосием беседу имел.
— С архиепископом Новгородским? И он тебя допустил к беседе?
— Не понимаю твоего удивления. Я ведь не сволочь с улицы, я…
— Ладно. Что сказал владыко?
— Что государь в своём намерении твёрд, и любую проволочку воспримет как бунт. А ты знаешь, каков он во гневе. Казнить не казнит, но сошлёт куда подальше, где и костей твоих никто не сыщет. В Синоде дураков нет, противу воли государевой идти. Развод ему дадут. Дело это небыстрое. Как ни поторапливай, а ранее, чем к весне, письма с согласием он не получит.
— Два месяца. Два месяца… Вот так вот, значит… Ну, что ж, и на худом масле можно блинов напечь.
— Никак придумал что?
— Придумал. Знает ли чухонка, что муж её вконец оставить решил?
— Пока не ведает.
— Вот и расстарайся, чтоб через пятые руки, но проведала. Остальное я на себя беру… Что ж Петру Алексеичу не терпится так? Неужто есть кто на примете?
— Этого, уж извини, я никак прознать не могу. Не настолько я близок к царской особе.
— Может, принцесску какую немецкую сватают? Ладно, дознаюсь. Есть у меня верные люди в Петергофе, и от особы царской не так уж далеки. А Ваське отпишу, чтобы там в Европах своих поспрашивал, не ездили ли люди государевы собирать портреты принцесс… Вот тебе и царь-батюшка — седина в бороду, бес в ребро. Лучше б ему было помереть месяц тому…
— Бог с тобою, что ты такое говоришь?
— Ну, коли выжил, значит, на то воля божья была. А ты не пугайся. Если по-нашему станется, государь и далее править станет, сколько бог отмерит. Да только не видать ему больше сыновей. Петруше, внуку, после него править!
— Меня ты, само собой, в подробности посвятить не желаешь?
— И рад бы, да сам ещё не ведаю, как именно всё провернуть. Но чухонку надо бы того, обрадовать. Пускай клобук готовит да заранее постится. А ещё лучше, ежели она сляжет. Вот тут нам в помощь будет один пакостный человечишко, коего государь пять лет назад в Казань за неистребимый блуд сослал. Выехать он оттуда не сможет, но на письмецо моё ответит непременно…
«Бог мой, до чего же красивый народ, — не без сожаления подумал господин вице-президент Коллегии Иностранных дел, раскланиваясь перед чинно сидевшей дамой. — Воображаю, каковыми мастерами должны быть их ваятели, чтобы достойно запечатлеть такое совершенство».
Изумрудно-зелёный шёлк нездешнего платья сиял в скудных лучах зимнего солнца, проникавших сквозь оконные стёкла и тонкие занавеси. Диковинная диадема белого металла с крупным зелёным камнем посредине венчала густые золотистые волосы, свободно струившиеся по плечам, а из-под волос виднелись острые кончики ушей.
«Интересно, альвы умеют ими шевелить?» — мелькнула неуместная мысль.
Остерман неплохо разбирался в людях, и мог на глазок определить возраст собеседника, не ошибившись более, чем года на три в любую сторону. С альвами по понятной причине дело обстояло хуже. Истинный возраст некоторых из них, скажем, той же старой княгини, потрясал: никак не менее двенадцати тысячелетий. Прочие, выглядевшие помоложе, также прожили на белом свете немало, оставив далеко позади библейского Мафусаила. Интересно, сколько на самом деле этой принцессе, которой, если верить её зрелой красоте, не более тридцати?