Шрифт:
Он живет в Мюнхене. Мало с кем общается, много работает. Данная книга, насколько я понимаю, – что-то вроде шахматного матча по электронной почте. Джон Глэд задирает и дразнит, Борис Хазанов отвечает всерьез. Разыгрывается сценарий допроса, обоим известный отлично: Хазанову как бывшему з/к, мистеру Глэду – как одному из лучших на Западе специалистов по русской литературе XX века. Достаточно сказать, что он – переводчик «Колымских рассказов» Варлама Шаламова; собственные его книги перечислять – латинского шрифта недостанет в типографии; на русский переведена одна – «Беседы в изгнании».
А в этой – Джон Глэд пишет прямо по-русски, причем без малейшего акцента.
Подозреваю, что и замысел «Допроса с пристрастием» принадлежит ему – и состоит в том, чтобы подвигнуть Бориса Хазанова, если можно так выразиться, на интеллектуальный автопортрет. Формально все выглядит, как равноправный диалог о судьбах эмигрантской литературы вообще, но в реальности текста – Джон Глэд потихоньку поворачивает фигуру собеседника вокруг некоей оси, чтобы читатель разглядел его как следует: возможность редкая, потому что этот большой писатель не любит высказываться от собственного лица.
Джон Глэд вовлек его в игру, сумел разговорить – и мне, так называемому рецензенту, ничего больше не остается, кроме как выписать несколько отрывков из этих речей. Пусть это будет мой вклад в современную культуру. А что – разве в Самиздате не ценились такие выписки? Говорят, в 1970-е какие-нибудь годы тетрадка подобных цитат давала человеку больше, чем университетский курс…
«Скажем спасибо изгнанию за то, что оно ставит все точки над i. Высшая проблема писателя в эмиграции – не „завоевать публику“, хотя я не настолько наивен, чтобы не знать, что эмигранту нужно есть и пить, и платить за квартиру, и растить детей, – нет, высшая проблема писателя, когда он остается один на один со своим ремеслом, со своим злополучным уделом писателя без читателей, без родины, без сочувственного и заинтересованного окружения, – это проблема стать свободным от всего этого, это одновременно и пробный камень его искусства. Вы говорите (утешительный прогноз!), что немногочисленные адепты чистого искусства обречены погрузиться в „эмигрантское небытие“, – на это можно ответить одно: я не знаю, что такое чистое искусство; во всяком случае, этот термин для нашего времени непригоден. Я знаю, что такое свободное искусство: что такое искусство, которое презирает любую идеологию, релятивирует любое вероучение, отменяет любой авторитарный дискурс и претензию на абсолютную истину, искусство, которое возвращает человеку свободу, потому что оно само есть свобода, – а значит, и возвращает ему его человеческое достоинство».
«Но есть такое чувство – время от времени как будто просыпаешься от жизни. Просыпаешься и видишь черную пустоту. Я говорю об этом более или менее складным литературным языком, это проклятье профессии, но то, что я хочу выразить, – не литература. Просыпаешься от жизни, как просыпаются ночью, сбрасываешь с себя покрывало Майи, как сбрасывают теплое одеяло, – и видишь черное окно. И тут можно сказать уже без всякого кокетства, что спасение от чувства бессмыслицы жизни для меня – моя литература».
«Сложилась ситуация, когда безобразию противостоит благообразный кич. Оба, как ни странно, оказываются на одной чаше весов, в то время как на другой чаше качается вверх-вниз „ангажированная литература“, литература на службе у идеологии. Куда ни кинь, всюду клин. Писатель, который не отдает себе в этом отчета, литература, не ищущая для себя другой площадки, попадает в объятья того, другого или третьего, оказывается литературой приевшихся разоблачений либо прибежищем сентиментального пафоса – короче, литературой тривиальной».
«…После дурно пахнущего натурализма, после парфюмерного эстетизма, после проституированного соцреализма, после всяческого хулиганства и раздрыга мы возвращаемся в пустующую башню слоновой кости, на которой висит объявление „Zu vermieten“, сдается внаем, – и с удивлением замечаем, что с тех пор, как ее покинули последние квартиранты, кое-что переменилось. Тысячу раз осмеянная башня стала не чем иным, как одиноким прибежищем человечности. Стоит подумать над этим. Надо читать хороших стилистов. Ничто так не очищает душу. Потому что тот, кто хорошо пишет, отстаивает честь языка или – что то же самое – достоинство человека».
С последней фразой не поспоришь, верно? Едва ли не трюизм. Но мало кто имеет право произнести его вслух. А Борис Хазанов – имеет право.
Александр Мильштейн. Школа кибернетики: Новеллы
М.: ОЛМА-Пресс, 2002.
Подлежащее, сказуемое, дополнение. Подлежащее, сказуемое, обстоятельство. Время от времени, – когда так называемая сложная конструкция выглядит проще так называемой простой, – дополнение или обстоятельство передается подчиненным оборотом. Лексика – прозрачная и без диоптрий: фиксирует свойства предметов речи, не более того. Интонация диалогов – одна на всех – тоже никак не окрашена: каждый с каждым говорит словно сам с собой: как бы машинально, не пытаясь произвести впечатление, не надеясь на ответ, в полном и равнодушном взаимопонимании. Окончание фразы обычно женское либо дактилическое: редко какая ударяет на последний слог, – речь как бы приучена обрываться на вдохе. От этого финал звучит началом, – вот первый попавшийся: «Реальных событий уже было более чем достаточно, поэтому я просто смотрел по сторонам и занимался лакировкой действительности, попутно полируя выпитое за ночь ирландским кофейным ликером». Начало, наоборот, словно карта, наугад выхваченная из колоды: «Через полчаса он снова пошел к выходу». Или: «После третьего звона он издал тихий стон и оторвался от компьютера».
Наконец, сюжет. Как правило – странный случай, который показался бы неправдоподобным, если бы автор придавал ему хоть какое-то значение. Стремительно возникает буквально из ничего, из пены, из рутины, и мгновенно превращается в воспоминание, похожее на сон. Развивается рывками, толчками, пунктиром, состоит словно бы из отрезков какой-то бесконечной кривой, разделенных провалами памяти. Эпизоды чередуются внезапно и вроде бы бессвязно, а все же в необратимой последовательности: такая, знаете, подвижная геометрия бильярдных шаров.
Все происходит явно с одним и тем же человеком, поэтому маячит и призрак героя, – читатель, конечно, отождествит его с автором. Повсюду рассеяны рефлексы одной и той же биографии: человеку лет тридцать с небольшим, раньше он жил в каком-то южном советском городе, а теперь в каком-то немецком, тоже на юге, а по специальности программист.
Это, значит, был как бы фоторобот вышеназванной книжки. С грустью убеждаюсь, что он ни в малейшей мере не передает главного: прелести.
Под ровной поверхностью этой прозы бежит в сумасшедшем темпе весьма нетривиальное сознание. Какое-то бесконтактное. Тут никто ничего по-настоящему не хочет, не то что не любит. Не существует ничего, что считалось бы прекрасным, желанным или хотя бы дорогим. Всем все равно, что с ними будет. Мир полон сумасшедших, притворяющихся нормальными. Каждый играет в жмурки с судьбой. Скука жизни преодолевается только скоростью. Быт, поделенный на предложения, летит сквозь человека со скоростью облаков в ветреный день.
Многое, вероятно, можно было бы объяснить влиянием, например, Набокова. Либо истолковать особым опытом поколения: по расчету по моему, автор, когда началась вдруг Перестройка, только-только окончил вуз. То есть вот только-только сформировался, приспособился, изготовился к лицемерному труду и моральной самообороне, – а всемогущий работодатель возьми и отключись. Что было потом, что будет дальше, никому неизвестно, а промежуточные результаты налицо: заграница, одиночество, тревога. Однообразно-чуждый быт сам-друг с компьютером.
Но тембр голоса попробуй истолкуй… Пока что ломаю голову над якобы легкой, по словам автора (или героя), логической задачкой, – решив ее на вступительном экзамене, он попал в Школу кибернетики. Вот условие: «Постоялец должен расплачиваться за свое пребывание в гостинице звеньями золотой цепи. В цепи (разомкнутой) 6 звеньев, постояльцу нужно пробыть в гостинице 6 дней, каждый день он должен отдавать хозяину одно звено. При этом цепь он имеет право распилить только в двух местах».
Не вижу решения, хоть убейте. А говорят – очевидное, арифметическое: все равно как пиррихий от спондея отличить.