Шрифт:
Годунов разом ощутил и горечь, и гордость. Напортачил он с эвакуацией и до сих пор не знает, что можно было бы сделать иначе, дабы не допускать такой анархии и, к тому же, не доставлять военный груз на виду у мира. Но вот ведь люди, а? Золотые люди! Мигом ко всему приспосабливаются!
Времени до прибытия состава хватило аккурат на то, чтобы выкурить папиросу да заглянуть в здание вокзала, где трагикомический Михаил Сергеевич, зачем-то устроившийся в каморке билетной кассы, с обреченным видом выдавал через окошечко колбасу ехидно посмеивающимся женщинам. Годунов тоже невольно улыбнулся — и поймал себя на мысли, что, несмотря на патовую ситуацию, сложнее которой не было в его жизни, улыбается куда чаще обычного. Судьба в ответ то ухмыляется с мрачной иронией — мясокомбинатскому фургончику теперь предстоит возить взрывчатку, то улыбается, да так открыто и душевно, хоть и сквозь слезы, что у Годунова даже не хватает сил сердиться на себя за недодуманное и недоработанное. Вон, спешит на помощь щуплому пареньку-ополченцу, который долго приноравливается, как бы половчее ухватить с земли ящик, низенькая плотная женщина. По решимости, с коей она отмахивается от дедов из оцепления, отодвигает парня в сторону и берётся за ящик, можно сообразить, что не впервой тётке коня на скаку останавливать и в горящую избу входить.
«Всё-таки надо было привлечь гражданское население для разгрузочно-погрузочных», — думает Годунов. Ну вот не дают ему собственные стереотипы действовать сообразно моменту. Нет, о соблюдении режима секретности мечтать было бы наивно, однако ж и помимо того… Никак не соединяются, не связываются в сознании флотского офицера мирного времени тяжеленные ящики со взрывчаткой и эти вот тётки, которым будто бы только личного примера соседки и не хватало, чтобы броситься к составу — как по команде! К сыновьям, к братьям, к отцам. И тягают они так, что у самих слезы на глазах, но хрен ты их теперь прогонишь, раньше думать надо было. Не связывается у командующего судьбоносная важность предстоящего с героической анархией, творящейся на станции. Но тут уж ничего не попишешь: ополченцы — не кадровые бойцы, для них эти женщины — не «гражданское население», а матери, сослуживицы, знакомые. Кто-то из них только сегодня завтракал за одним столом, а теперь, буквально через полчаса, им расставаться на неопределенный срок. Думать о том, что для кого-то срок окажется бессрочным… не сейчас.
А чекисты, похоже, решили, что всё было заранее определено командованием. Правда, тёток жалеют, стараются не нагружать.
Не додумали на райкомовском совещании, ой, не додумали! И кому вменять это в вину? Ведь даже те, у кого на вороте петлицы, ещё не мыслят категориями большой войны — такой, в которой стираются грани между бойцами и мирным населением, между фронтом и тылом.
Много чего передумал и просчитал ты, Александр Васильевич, сидя над книгами и размышляя над картами. Но есть вещи которые постичь можно только на опыте. Дай бог, чтоб не на очень горьком.
Годуновская «эмка» покидала станцию одновременно с последним грузовиком. Уже, суетясь и скликая своих, грузились в только что опустевшие вагоны те, кому предстояло ехать в эвакуацию; второй состав должен был уйти следом за первым.
— То-оли-и-ик!
За машинами бежала та самая женщина, что так безапелляционно вмешалась в разгрузку.
— То-олик! Как я тебя найду-то?
— Не знаю, ма, — парень в кузове грузовика смущенно потупился. — Не потеряемся как-нибудь.
— Товарищ красный командир! — ещё громче выкрикнула женщина. — А куда нас, а?
Годунов сделал Дёмину знак остановиться, обернулся к женщине.
— Пока в Орёл, а далее будет определено…
Закашлялся; показалось, что это слова оцарапали гортань.
Игнатов обещал договориться с туляками, чтоб насчёт размещения людей решили, а того лучше — транспортом помогли. Однако ж твердого ответа пока нет, а делиться предположениями…
«История не терпит сослагательного наклонения», — как же напористо, с каким не омрачённым сомнениями восторгом произносила эту фразу неподражаемая и незабываемая завуч Лариса Михайловна! Вот и не будем сослагать. А будем возлагать. Возлагать на себя и на других ответственность и в меру сил делать историю. Во как! А дальше — будь что будет.
— Не беспокойтесь, о вас позаботятся. И за помощь спасибо.
Женщина всплеснула руками.
— Да я ж разве за себя? Я за сына, за Толика. А помощь… — пожала плечами. — Как же своим не подмогнуть-то?
И снова вспомнилось-проассоциировалось: соседка Тамара Вадимовна, человек такой же жизнестойкой, упрямой породы, выпестованный гарнизонами и воспитанный отсутствием в пределах личных квадратных метров твердого мужского плеча, надрывно твердит в трубку мобильника:
— Костик, я сказала, чтобы в десять был дома! У меня нервы не казённые!
Костику в прошлом году стукнул тридцатник, у него третий брак и четверо официально признанных детей.
А тут, может статься, и письмо написать некуда будет. И что ей сказать? Попросить верить в лучшее?
Ничего не сказал, кивнул Дёмину, поезжай, мол. Отвернулся.
И уперся взглядом в двух зарёванных женщин — большую и маленькую.
— Ну разве так можно? Ну разве можно? — приговаривала мать. — Я уж и не знала, где тебя искать! Ну разве так можно!
— Ма, я и так самого маленького…
Младшая продолжала что-то говорить, покаянно и упрямо. Слов Годунов уже не слышал, но мог догадаться: девочка уверяла, что ну никак не потерялась бы и успела бы вовремя. Из-за пазухи детского клетчатого пальтеца торчала сонная мордашка рыжего щенка.
Всё-таки не врут люди, когда наделяют человеческое сознание всякими удивительными возможностями. Прилёг Годунов подремать на диван в кабинете Федосюткина, такой коротенький и жёсткий, что сам Прокруст позавидовал бы, и мгновенно уснул — будто бы головой вниз в колодец ухнул. И виделось Годунову: расхаживает по комнате из угла в угол товарищ Горохов — будто бильярдный шарик сам собою по столу катается. Голова со стрижкой «под Котовского» покачивается в такт шагам, и слова — тоже в такт, напористым таким речитативом. А возмущается агитбригадчик тем, что с засадами, дескать, перемудрили, замахнулись широко, а вместо полновесной плюхи выйдет отмашка. С ним соглашался кто-то, кого Годунов сперва принял за хозяина кабинета, и только потом сообразил, что это никто иной как Одинцов. Потом Горохов куда-то исчез, вместо него появилась женщина в пуховом платке, та, что искала Ванятку, и военком принялся втолковывать ей, что главное сейчас — сберечь детей. А потом кто-то из них, Годунов не разобрал, кто именно, даже не понял, женский был голос или мужской, потребовал сурово: