Шрифт:
«Птицы, – сонно думала Джоан, потягивая вино. – Они похожи на веселых крошечных птичек на дереве, чирикающих все разом».
– Дурной знак для белошвейки, сшившей платье для де Перпиньян, – сказал Майкл, и слабая улыбка тронула его губы. – Когда де ля Турей выяснит, кто это. – Его глаза направились на Джоан, сидевшую с вилкой – настоящей вилкой, да еще из серебра! – в руке; ее рот был приоткрыт от стараний следить за беседой.
– Сестра Джоан – то есть сестра Грегори, – простите, что я оставил вас одну. Если вы достаточно поели, вы не хотите принять ванну, прежде чем я отвезу вас в монастырь?
Он уже приподнялся, протянул руку за звонком, и не успела она опомниться, как одна из служанок потащила ее наверх, ловко раздела и, сморщив нос от запаха снятой одежды, завернула Джоан в халат из потрясающего зеленого шелка, легкого как воздух, втолкнула в маленькую комнату, отделанную камнем, с медной ванной и потом исчезла, проговорив что-то, из чего Джоан уловила лишь слово «eau» – «вода».
Она сидела на деревянном стуле, прижимая халат к голому телу, а ее голова кружилась от выпитого вина. Она закрыла глаза и вздохнула полной грудью, пытаясь настроиться на молитву. Господь, он всюду, заверила она себя, но смутилась при мысли о том, что он сейчас тут с ней, в парижской ванной. Она еще крепче закрыла глаза и решительно начала читать молитвы по четкам, начав с «Тайны радостные».
Она закончила «Посещение Девой Марией святой Елисаветы» и только тогда немного пришла в себя. Первый день в Париже оказался совсем не таким, как она ожидала. Но все же ей надо что-то написать домой маме, непременно. Если в монастыре ей позволят писать письма.
Служанка вернулась с двумя огромными ведрами горячей воды и с чудовищным плеском опрокинула их в ванну. Следом за ней пришла еще одна, тоже с ведрами. Они подхватили Джоан, раздели и поставили в ванну, не успела она сказать первое слово «Воскресения Господа» для третьей декады.
Они говорили ей что-то по-французски, чего она не понимала, и показывали не очень понятные предметы. Она узнала маленький горшочек с мылом и показала на него, и одна из служанок тут же вылила воду ей на голову и принялась мыть ее волосы!
Она прощалась со своими волосами уже несколько месяцев, когда расчесывала их, смирившись с предстоящей потерей; то ли она сразу пожертвует ими, став новициаткой, или позже, уже послушницей, но все равно ясно, что с ними она расстанется. Шок от умелых и ловких пальцев, растиравших кожу на голове, чувственный восторг от теплой воды, лившейся по волосам, мягкая, влажная их тяжесть на груди – может, это Господь спрашивал, хорошо ли она все продумала? Знала ли она, с чем расстается?
Что ж, она знала. И она продумала. С другой стороны… она не могла остановить служанок, правда; это сочли бы за дурные манеры. Тепло воды и выпитое вино заставили кровь быстрее течь по венам; ей казалось, что ее разминают, словно ириску, растягивают, вытягивают, блестящую и падающую упругими петлями. Она закрыла глаза и пыталась припомнить, сколько «Аве Мария» ей надо прочесть в третьей декаде.
Лишь когда служанки подняли ее, розовую и распаренную, из ванны и завернули в удивительно огромное и пушистое полотенце, она резко вынырнула из своего чувственного транса. Холодный воздух напомнил ей, что вся эта роскошь – козни дьявола; наслаждаясь всем этим чревоугодием и грешным купанием, она совсем забыла про молодого мужчину, бедного, отчаявшегося грешника, который бросился в море.
Служанки ушли. Она тут же опустилась на колени на каменный пол и сбросила уютные полотенца, подставив в наказание свою голую кожу холодному воздуху.
– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa, [32] – шептала она, стуча кулаком в грудь в пароксизме боли и сожаления. Перед глазами был утонувший молодой парень, его тонкие каштановые волосы, прилипшие к щеке, полузакрытые незрячие глаза – о какой ужасной вещи он подумал, перед тем как прыгнуть в море, раз так закричал?
32
[32] Моя вина, моя вина, моя величайшая вина (лат.) – формула покаяния и исповеди в религиозном обряде католиков с XI века.
Она подумала о Майкле, о выражении его лица, когда он говорил о своей бедной жене – возможно, тот самоубийца потерял дорогого ему человека и не мог жить без него?
Ей надо было поговорить с ним. В этом была бесспорная, ужасная правда. Не имело значения, что она не знала, что сказать. Она должна была довериться Богу, и он послал бы ей слова, как сделал это, когда она говорила с Майклом.
– Прости меня, Отче! – страстно проговорила она вслух. – Пожалуйста, прости меня, дай мне силы!
Она предала того бедного парня. И себя. И Господа, который дал ей этот ужасный дар предвидения зря. И голоса…
– Почему вы не сказали мне? – воскликнула она. – Вам нечего и сказать в свое оправдание? – Вот, она принимала их за голоса ангелов, а они были лишь клочками тумана, проникавшими в ее голову, бессмысленными, бесполезными… бесполезными, как и она сама, ох, Господи Иисусе…
Она не знала, долго ли стояла так на коленях, голая, полупьяная, в слезах. Она слышала приглушенный, неодобрительный писк французских служанок, которые сунули головы в комнату и так же быстро отпрянули, но не удостоила их внимания. Она не знала, правильно ли молиться за бедного самоубийцу – ведь это смертный грех, конечно же, он попал прямо в ад. Но она не могла оставить его, не могла. Почему-то она чувствовала, что отвечала за него и так беззаботно позволила ему пасть… конечно же, Господь не сочтет его полностью виноватым, раз это она должна была присмотреть за ним.