Шрифт:
Служащий в зеркале выглядит измотанным, но все еще молодым. Одно плечо слегка скошено, будто сломано. Подозрительно торчит живот: недостает тяжелой работы, упорных упражнений — администрация должна заставить его работать усердней. Он сгорблен словно под тяжестью невыносимого бремени. Почему же тогда такой вялый живот?
Я поворачиваюсь боком: зад отвратительно выпячен. Задираю куртку, открываю талию: она очень узкая, подобна женской. Для нормального мужчины слишком широкие ляжки.
Я закатываю рукава — запястья и руки у этого человека необычайно узкие и тонкие. Похоже, он сложен не для физического труда. Разве это мужчина? Кто из римских патрициев приобрел бы такого пленника из отдаленной завоеванной провинции для своей конюшни? Кто бы из граждан древних Афин терпел такого слугу у себя в спальне? Даже евреи в швейно-пошивочном квартале Нью-Йорка не наняли бы такого толкать тележки по Седьмой авеню. Он просто не похож на рабочего — рухнет в любой момент, и проблем со страховкой не оберешься.
Почему же тогда, по какой такой извращенной причине Госпожа Анита допускает в свое стойло подобные надломленные экземпляры?
В открытое окно, громко жужжа, врывается пчела — редкое явление в квартире на девятом этаже. Облака рассеялись. За пчелой следует взрыв солнечного света, и я наблюдаю ее полет.
Сначала насекомое отдыхает на антикварной люстре. Тишина. Я весь внимание. Потом жужжание возобновляется. Она нашла себе место среди живописи девятнадцатого века, в изображении гарема, прямо на женском соске. Затем она поднимается вверх по картине и переползает на глаз.
Свежий пряный воздух мешается с ароматами моей любви, и я будто плыву. Вот-вот откроется дверь, и войдет моя шестнадцатилетняя красавица. Поначалу смутится, обнаружив меня в своей спальне, а затем обнимет меня прямо перед зеркалом. И так мы постоим, прижимаясь друг к другу.
Ее темно-соломенные волосы будут щекотать мою щеку. Пахнуть она будет совсем не так, как Анита. Волосы моей любви пахнут лесом, лесными прудами. Она касается моего лица — и больше ничего. Мы обнимаем друг друга чуть крепче… Пчела снова жужжит и пытается вылететь в открытое окно, промахивается, бьется о стекло закрытой створки, падает и исчезает в меховом ковре.
Я продолжаю рассматривать свое отражение. Снимаю рабочую куртку, затем полосатые штаны и трусы. На руках и на пальцах отметины. Я знаю происхождение лишь немногих: вот шрам от пореза — я держал фотографию с разбитым стеклом… на фотографии старик? Но был ли у меня дедушка?
Руки выше локтей покрыты отметинами: числа, буквы и знаки, вытатуированные или нанесенные несмываемыми чернилами, уже поблекшие. Видимо, стандартная идентификация служащих. Почему их так много? Ими покрыты обе руки, до плеч. Не припоминаю, чтобы я служил в столь многих местах. Но знаю, что служил. Отметок очень много — быть может, потому что мои услуги не ценили; или же я служил в большом концерне со множеством отделений.
Волосы на моей груди и плечах редеют, как и волосы на ногах. Это естественно, когда человек входит в определенный возраст. Без униформы виден голый выпяченный живот. У меня действительно женоподобные бедра. Ступни подобны рукам, маленькие и хрупкие. А вот икры и ляжки очень мускулистые. Кажется, нагрузки на них было больше всего. Они похожи на ноги атлета — неужели я занимался бегом? А, может быть, я убегал?
На моем бедре отпечатан символ моей нынешней любви: Мать Анита. Прямо над ним — американский флаг, я сделал эту татуировку по собственной инициативе. Мать Анита меня похвалила — ей нравилось гладить татуировку пальцами, проверять, насколько выпукла и чувствительна кожа. Она гордилась, что я выбрал место для флага рядом с ее товарным знаком.
Теперь позвольте рассмотреть лицо этого человека в зеркале совершенно объективно. К какой расе он принадлежит, какую национальность или классовые характеристики скрывает эта бесстыдная, выставленная на всеобщее обозрение поверхность? Какой психологический склад? Есть ли у него секреты — проговорится ли о них лицо?
Человеческое тело рассказывает историю. Лицо молчит и не дает ответа.
Но я блестящий профессионал, уверяю вас, хотя лицо мое объективно ни о чем не говорит. Но поверьте — оно живет, пусть и неопределенное, усохшее. Оно дышит под измятой оболочкой, поддерживает во мне жизнь, питает мои мысли и воображаемые чувства — не наоборот. В зеркале мое тело выглядит ужасно, но зеркала, как известно, лгут.
А если это тело умрет — что тогда? Наберет ли мой мозг достаточно сил, чтобы существовать самостоятельно? Буду ли я и в старости жить внутренней жизнью, точно бурлящий, вечно живой Бухенвальд{44}? Жестокость Аниты полезна школяру, изучающему бухенвальдику, — но в глубине души ему нужна его шестнадцатилетняя, его исчезнувшая Любовь{45}.
16. Охота в Центральном парке
Мы обожаем походы и марши. Мы никогда не разгуливаем в нашей полосатой униформе, а одеваемся в обычную гражданскую одежду, которая натягивается поверх пижамы.
На головах у нас обычные кепки или шапки, чтобы любопытные не увидели коротко стриженные волосы с чисто выбритой дорожкой посреди скальпа — это может вызвать неприятные толки среди гражданских. Даже в этом просвещеннейшем из городов кто-то еще отчасти сопротивляется передовым культурным практикам. Но мы предпочитаем не дразнить население.
Наш марш — поход невидимок. На вид мы — обычная группа граждан, хотя шагаем в ногу и тихонько поем хором — настолько тихо, что никто, кроме нас самих, этого не слышит.