Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Документальное
  3. Книга "Конец конца Земли"
Конец конца Земли
Читать

Конец конца Земли

Франзен Джонатан

Документальное

:

зарубежная публицистика

.
Аннотация

В новом сборнике эссе американский писатель Джонатан Франзен, прекрасно знакомый российскому читателю по романам «Поправки» и «Безгрешность», пишет, в числе прочего, о литературе, которая «побуждает тебя задаваться вопросом, не можешь ли ты быть в чем-то неправ, а то и кругом неправ, и пытаться представить себе, почему кто-то другой может тебя ненавидеть». Какой бы темы Франзен ни касался, он никогда не ориентируется на чужое мнение, непременно ироничен, но всегда готов корректировать свои суждения.

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко Издательство CORPUS ® * * * Посвящается Кэти – вновь — и памяти Мартина Шнайдера-Якоби и Минди Баа Эль Дин Эссеистика в мрачные времена Если вспомнить, что «эссе» означает попытку, пробу, если видеть в нем нечто предпринятое автором на свой страх и риск, основанное на его личном, субъективном опыте, не бесповоротное, не непререкаемое – то может показаться, что мы живем в золотом веке эссеистики. На какой вечеринке вы были в пятницу вечером, как с вами обошлась стюардесса, какого вы мнения о горячей политической теме дня… в основе социальных сетей лежит идея, что даже самый крохотный субъективный микронарратив достоин не только того, чтобы записать его для себя, скажем, в дневнике, но и того, чтобы поделиться им с другими. На этой исходной идее основывает свои действия нынешний президент США. Такие издания, как «Нью-Йорк таймс», где традиционно был принят серьезный, объективный, «жесткий» подход к новостям, смягчились до того, что допустили на первые страницы, в фокус общего внимания, «я» с его голосом, с его мнениями и впечатлениями; книжные рецензенты все меньше и меньше сковывают себя необходимостью рассуждать о книгах хоть с какой-то долей объективности. В какой мере Раскольников и Лили Барт [1] располагают к себе, раньше не имело значения, но теперь вопрос о способности внушить расположение, которому неявно сопутствует идея о главенстве личных чувств рецензента, – ключевой элемент литературной критики. Да и сама художественная литература становится все больше и больше похожа на эссеистику. Некоторые из самых влиятельных романов последних лет – приходят на ум книги Рейчел Каск и Карла Уве Кнаусгора – выводят способ письма, базирующийся на проникнутом рефлексией свидетельстве от первого лица, на новый уровень. Самые горячие их поклонники скажут вам, что воображать, изобретать – устарелое занятие; что поселиться в субъективном мире персонажа, отличного от автора, – акт присвоения, узурпации, даже колониализма; что единственный аутентичный и политически оправданный вид нарратива – автобиография. 1 Лили Барт – главная героиня романа «Обитель радости» американской писательницы Эдит Уортон (1862–1937). (Здесь и далее, если не указано иное, прим. перев.) Между тем личная эссеистика как таковая – формальный аппарат честного самоисследования и последовательного взаимодействия с идеями, разработанный Монтенем и развитый Эмерсоном, Вулф, Болдуином [2] , – испытывает ныне упадок. Большинство многотиражных американских журналов практически перестали публиковать эссеистику в чистом виде. Жанр еще теплится главным образом в изданиях более скромного масштаба, у которых в общей сложности меньше читателей, чем у Маргарет Этвуд подписчиков в Твиттере. Что нам делать – горевать о закате эссеистики или радоваться, что она завоевывает более широкие культурные сферы? 2 Ральф Уолдо Эмерсон (1803–1882) – американский философ, эссеист и поэт. Вирджиния Вулф (1882–1941) – английская писательница. Джеймс Болдуин (1924–1987) – американский писатель. Личный и субъективный микронарратив. Все немногие уроки эссеистики, что я получил, преподал мне Генри Финдер, мой редактор в журнале «Нью-Йоркер». В 1994 году, когда я впервые пришел к Генри, я был начинающим журналистом, отчаянно нуждающимся в деньгах. Большей частью благодаря слепой удаче я произвел на свет пригодный к публикации материал о почте США, а затем, по изначальной своей некомпетентности, я написал непригодную к публикации статью о Сьерра-клубе [3] . В этот-то момент Генри и предположил, что у меня, возможно, есть кое-какая эссеистическая жилка. «Поскольку журналист из тебя явно дерьмовый» – вот что я тут расслышал, и я заявил в ответ, что никакой такой жилки у меня нет. Среднезападное воспитание внушило мне ужас перед тем, чтобы слишком много трепаться о своей персоне, и вдобавок некоторые ложные идеи о творчестве романиста породили во мне предубеждение против прямых высказываний о том, что лучше изобразить . В деньгах, однако, я по-прежнему нуждался и потому продолжал позванивать Генри, выясняя, нет ли заказов на книжные рецензии. Во время одного из таких разговоров он спросил, не интересует ли меня табачная промышленность, ставшая темой недавно опубликованного масштабного исследования Ричарда Клугера. Я быстро ответил: «Из всего на свете сигареты – последнее, о чем я хочу думать». На что Генри еще быстрее отозвался: « Именно поэтому ты должен о них написать». 3 Сьерра-клуб – американская природоохранная организация. Это был мой первый урок от Генри, и он остается самым важным. После десяти примерно лет курения я успешно бросил на два года в тридцать с небольшим. Но затем, получив заказ на статью про почту и борясь с ужасом от необходимости брать телефонную трубку и представляться журналистом «Нью-Йоркера», я вернулся к старой привычке. В последующие годы мне удавалось думать о себе как о некурящем – или хотя бы как о человеке, так твердо намеренном бросить опять, что он все равно что уже бросил, хоть и продолжает курить. Мое внутреннее состояние было подобно волновой функции в квантовой физике: я мог одновременно быть вполне себе курящим и абсолютно некурящим – до тех пор, пока не решусь измерить самого себя. И я мигом понял: работа над материалом о сигаретах заставит меня снять с себя мерку. Это-то эссеистика и делает, такова ее суть. Была еще проблема моей матери: ее отец умер от рака легких, и она была ярой антитабачницей. Я скрывал от нее свою привычку более пятнадцати лет. Одной из причин моего нежелания устранить квантовую неопределенность по отношению к табаку было то, что врать ей я вообще-то не любил. Если бы мне удалось бросить опять, на сей раз бесповоротно, волновая функция исчезла бы, и я стал бы на сто процентов некурящим, каковым я всегда себя перед ней изображал, – но лишь при условии, что я вначале не явил бы себя в печати как курильщика. Когда Тина Браун [4] взяла Генри на работу в «Нью-Йоркер», он был вундеркиндом двадцати с чем-то лет. Его отличала особая манера речи – этакая бубнящая гиперартикуляция, наводящая на мысль о стесненности в груди и об отточенной, безупречно отредактированной прозе, которую, однако, очень трудно читать. Его ум и эрудиция внушили мне священный ужас, и вскоре оказалось, что я живу в страхе перед тем, как бы его не разочаровать. Эмоциональный напор в его « Именно поэтому ты должен о них написать» (я не знал другого человека, которому могли бы сойти с рук этот акцент на начальном « именно поэтому » и это повелительное «должен») дал мне надежду, что я в некой малой степени запечатлелся в его сознании. 4 Тина Браун (род. 1953) – американская журналистка британского происхождения. С 1992 по 1998 год была главным редактором журнала «Нью-Йоркер». И я взялся за эссе, сжигая каждый день перед вытяжным вентилятором в окне гостиной полдюжины легких сигарет, и результатом стал единственный из написанных мной для Генри материалов, который не потребовал его редактуры. Не помню, как эссе попало в руки маме и как – письмом или телефонным звонком – она донесла до меня свое глубокое ощущение моего предательства, но хорошо помню, что затем она не связывалась со мной полтора месяца – намного дольше, чем когда-либо еще. Вышло именно так, как я боялся. Но когда она преодолела себя и опять начала писать мне письма, я почувствовал, что она видит меня, видит таким, какой я есть, – почувствовал так, как никогда раньше. Не просто мое подлинное «я» было прежде от нее скрыто; казалось, только теперь у меня появилось «я», на которое стоит смотреть. Кьеркегор в «Или – или» высмеивает «делового человека», прячущегося за свои текущие дела от честного размышления о себе. Можно проснуться ночью и осознать, что ты одинок в своем браке или что тебе стоит задуматься о своем непомерном для планеты уровне потребления, – но наутро у тебя миллион мелких дел и забот, а на следующее утро миллион новых. И пока этот поток не прервется, ты не остановишься и не задашься более крупными вопросами. Написать или прочесть эссе – не единственный способ остановиться и спросить себя, кто ты есть на самом деле и что может значить твоя жизнь, но это не худший из способов. И если принять во внимание, каким смехотворно неделовым был Копенгаген во времена Кьеркегора по сравнению с современностью, то эти субъективные твиты и второпях написанные посты покажутся довольно далекими от эссеистики. Они скорее покажутся способом ухода от того, к чему подлинная эссеистика может нас принудить. День за днем мы читаем на экранах то, чего в печатной книге не удостоили бы внимания, и ноем, что дико заняты. В 1997 году я бросил курить во второй раз. А затем, в 2002 году, в последний раз. А затем, в 2003 году, в самый последний раз – если не считать бездымного никотина, циркулирующего в моей крови сейчас, когда я пишу эти строки. Попытка написать честное эссе не избавляет меня от многообразия своих «я»: я по-прежнему одновременно и раб привычки, у которого главенствует рептильный мозг, и человек, озабоченный собственным здоровьем, и вечный подросток, и депрессивная личность, прибегающая к алкогольно-табачному «самолечению». Что меняется, если я нахожу время остановиться и снять с себя мерку, – это что многообразие моих «я» обретает субстанцию . Одна из тайн литературы – в том, что личная субстанция, воспринимаемая и писателем, и читателем, располагается вне тела каждого из обоих, на той или иной странице. Как я могу ощущать себя более реальным для самого себя в вещи, которую пишу, чем внутри собственного тела? Как я могу испытывать более тесную близость с человеком, читая его слова, чем испытываю, когда сижу с ним рядом? Ответ отчасти в том, что и письмо, и чтение требуют полного внимания. Но свою роль, несомненно, играет и упорядочение , возможное только на странице. Здесь уместно будет упомянуть о двух других уроках, которые дал мне Генри Финдер. Первый: КАЖДОЕ ЭССЕ, ДАЖЕ АНАЛИТИЧЕСКОГО ПЛАНА, ДАЖЕ «РАЗМЫШЛЕНИЯ О…», ДОЛЖНО РАССКАЗЫВАТЬ ИСТОРИЮ. Второй: ЕСТЬ ТОЛЬКО ДВА СПОСОБА ОРГАНИЗАЦИИ МАТЕРИАЛА: «ПОДОБНОЕ – К ПОДОБНОМУ» И «ЗА ТЕМ-ТО ПОСЛЕДОВАЛО ТО-ТО». Эти правила могут показаться самоочевидными, но любой, кто проверяет эссе старшеклассников или студентов колледжа, скажет вам, что это не так. Мне в особенности не было очевидно, что эссе-размышление должно подчиняться законам драматургии. Но если подумать: разве хорошее рассуждение не начинается с постановки какой-то трудной проблемы? И разве оно не предлагает затем способа уйти от проблемы с помощью какого-либо смелого мыслительного хода, не выдвигает препятствий в виде возражений и контраргументов и, наконец, после ряда поворотов, не приводит нас к непредвиденному, но приносящему удовлетворение заключению? Если вы готовы принять исходное положение Генри о том, что успешный прозаический текст должен содержать материал, организованный в форме истории, и если вы разделяете мое убеждение, что наши личности состоят из историй, которые мы о себе рассказываем, то вы, возможно, согласитесь, что как от писательского труда, так и от читательского удовольствия мы получаем щедрый заряд личной субстанции. Когда я один в лесу или ужинаю с другом, меня переполняет обилие случайных сенсорных сигналов. Акт же писательства вычитает почти все, оставляя только алфавит и знаки препинания, и предполагает движение к неслучайности. Иногда, упорядочивая элементы знакомой истории, обнаруживаешь, что она значит не то, что ты думал. Иногда, особенно если рассуждение носит характер «из того-то следует то-то», оказывается нужен совершенно новый нарратив. Дисциплина, которой требует формирование убедительной истории, может кристаллизовать мысли и чувства, которые ты только смутно предполагал в себе. Если ты смотришь на массу фактических данных, которая не хочет укладываться в историю, другой выход у тебя, сказал бы Генри, только один: рассортировать их по категориям, объединяя сходные элементы. Подобное – к подобному. Это как минимум опрятный способ письма. Но узорам из повторяющихся элементов часто свойственно на свой лад превращаться в истории. Чтобы осмыслить победу Дональда Трампа на выборах, которые он должен был, по распространенному мнению, проиграть, соблазнительно попытаться сконструировать историю типа «за тем-то последовало то-то»: Хиллари Клинтон проявила беспечность с электронной почтой, Министерство юстиции решило не привлекать ее к ответственности, затем вышли на свет письма Энтони Винера, затем Джеймс Коми сообщил Конгрессу, что расследование в отношении Клинтон возобновляется, а затем Трамп выиграл выборы. Но, возможно, плодотворнее сгруппировать материал иначе – подобное с подобным: победа Трампа была подобна голосованию по Брекситу и подобна возрождению антииммигрантского национализма в Европе. Высокомерно-небрежное обращение Клинтон с электронной почтой было подобно ее избирательной кампании с плохо сформулированным посылом и подобно ее решению не вести кампанию более энергично в Мичигане и Пенсильвании. В день выборов я был в Гане, где занимался бердвотчингом – наблюдением за птицами – с братом и двумя друзьями. Сообщение Джеймса Коми Конгрессу нарушило ход избирательной кампании еще до моего отъезда в Африку, но FiveThirtyEight – авторитетный сайт Нейта Силвера [5] , посвященный обследованию общественного мнения, – все еще давал Трампу только тридцать шансов на выигрыш из ста. Заранее проголосовав за Клинтон, я приехал в Аккру, где испытывал по поводу выборов лишь умеренную тревогу и поздравлял себя с решением провести последнюю неделю кампании без того, чтобы заходить на FiveThirtyEight по десять раз на дню. 5 Нейт (Натаниел) Силвер (род. 1978) – американский статистик и журналист. В Гане мной владела другая навязчивая тяга. К своему стыду, я из тех, кого в мире бердвотчинга называют списочниками. Не то чтобы я не любил птиц ради них самих. Я наблюдаю за ними, чтобы проникаться их красотой и разнообразием, узнавать новое об их поведении и об экосистемах, к которым они принадлежат, и совершать долгие, зоркие прогулки в новых местах. Но, помимо всего этого, я веду много, слишком много списков. Я подсчитываю не только биологические виды птиц, увиденных мной по всему миру, но и виды, которые повстречал в каждой стране и в каждом американском штате, где занимался бердвотчингом; мало того, у меня есть списки по разным более мелким участкам, включая мой задний двор, и по каждому календарному году, начиная с 2003-го. Я могу, рационалистически оправдывая свои навязчивые подсчеты, назвать их маленькой добавочной игрой в контексте моей страсти. Но навязчивая тяга не на шутку мною владеет. Морально это ставит меня ниже тех, кто наблюдает за птицами исключительно ради самого процесса. Сложилось так, что поездка в Гану давала мне шанс побить свой личный рекорд – 1286 видов птиц за год. В текущем 2016 году я уже набрал 800 с лишним, и я знал, проведя кое-какие изыскания в интернете, что поездки, сходные с нашей, приносили почти по 500 видов, из которых лишь единицы обычны и для Америки. Если я встречу в Африке 460 новых для этого года видов, а потом использую в Лондоне семичасовой зазор между рейсами, чтобы добавить к ним в парке около Хитроу два десятка легких европейских, то 2016-й станет моим лучшим годом за всю жизнь. Мы повидали в Гане кое-что замечательное – великолепных турако и щурок, которые водятся только в Западной Африке. Но немногие сохранившиеся в стране леса сильно страдают от охоты и лесозаготовок, и наши потные походы по ним принесли меньше результатов, чем хотелось бы. К вечеру дня президентских выборов мы уже упустили единственный шанс повстречать несколько видов, на которые я рассчитывал. На следующее утро очень рано, когда на Западном побережье Штатов избирательные участки еще были открыты, я включил свой телефон ради удовольствия от первых сообщений о победе Клинтон. Вместо них я увидел потрясенные слова, написанные калифорнийскими друзьями, фотографии, где они мрачно сидят перед телевизорами, свою спутницу жизни, лежащую на диване в позе эмбриона. В «Таймс» главный заголовок на ту минуту гласил: «Трамп взял Северную Каролину, набирает ход; путь Клинтон к победе узок ». Надо было отправляться на поиски новых птиц – больше делать было нечего. На дороге через лес Нсута, уворачиваясь от грузовиков с древесиной, массой и набранным ходом напоминавших мне Трампа, и все же цепляясь за надежду, что Клинтон как-нибудь проберется узким путем к победе, я повидал черного малого тока, африканскую базу и меланхоличного саванного дятла. Утро выдалось потное, но удовлетворительное, а конец ему пришел, когда мы, снова войдя в зону действия сети, узнали, что «короткопалый пошляк» (согласно памятному определению журнала «Спай») избран президентом моей страны. В этот момент я понял, как мой ум обошелся с цифрой Нейта Силвера – с тридцатью процентами шансов, которые он давал Трампу. Почему-то я истолковал эту цифру так, что в худшем случае мир после этих выборов станет на тридцать процентов дерьмовее. На самом же деле эта цифра, конечно, означала тридцатипроцентную вероятность того, что мир станет на сто процентов дерьмовее. За время поездки в более сухую и менее людную северную Гану мы повстречали некоторых птиц из тех, что я давно мечтал увидеть: крокодиловых сторожей, карминных щурок и самца африканского вымпелового козодоя, чьи невероятные перья-вымпелы придают ему вид нашего американского козодоя, преследуемого двумя летучими мышами. Но мы все дальше отставали от графика, который позволил бы мне побить мой рекорд. Я с опозданием сообразил: те списки, что я видел в сети, включали в себя виды, о которых человек за время поездки только слышал, тогда как мне непременно надо было увидеть птицу своими глазами. Эти списки обнадежили меня примерно так же, как Нейт Силвер. Теперь пропуск каждого вида, на который я рассчитывал, усиливал мое желание непременно повидать все намеченное на оставшуюся часть поездки, включая самые редкие виды. Иначе – не бывать новому рекорду. Это был всего лишь дурацкий годовой список, бессмысленный, в общем-то, даже для меня самого, но меня преследовал тот заголовок в «Таймс» наутро после выборов. Клинтон нужны были 275 голосов выборщиков, мне – 460 видов, и мой путь к победе становился все уже. В конце концов, за четыре дня до отъезда из Ганы, в русле водосброса плотины у границы с Буркина-Фасо, где я надеялся увидеть полдюжины новых луговых птиц и не получил ничего, мне пришлось признать поражение. Вдруг стало ясно, что мне следовало быть дома, постараться утешить свою удрученную выборами подругу, пустить в ход единственное преимущество, каким располагает депрессивный пессимист: склонность смеяться в мрачные времена. Как короткопалый пошляк сумел попасть в Белый дом? Когда Хиллари Клинтон вновь начала выступать публично, она для вящей убедительности дополнила описание своей личности в духе «подобное – к подобному» рассказом о событиях по схеме «за тем-то последовало то-то». Ничего, что она накосячила с электронной почтой и, говоря о сторонниках Трампа, половину их отнесла к «корзине недостойных». Ничего, что избиратели могли испытывать законное недовольство либеральной элитой, которую она представляла; что они могли сомневаться в благах свободной торговли, открытых границ и автоматизации производства, тогда как общий прирост мирового богатства происходил за счет среднего класса; что не всем нравилось то, как федеральные власти навязывали либеральные городские ценности консервативным сельским сообществам. Если верить Клинтон, она проиграла по вине Джеймса Коми – и, может быть, еще из-за русских. Надо признаться, у меня был на этот счет свой собственный складный рассказ-нарратив. Когда я вернулся из Африки в Санта-Круз, мои прогрессивные друзья все еще силились понять, как Трампу удалось выиграть. И мне вспомнилось публичное мероприятие, в котором я однажды участвовал вместе с Клэем Шерки, оптимистически настроенным специалистом по социальным сетям. Он рассказал слушателям, как потрясены были профессиональные нью-йоркские ресторанные критики, когда Zagat – «народная» служба оценки ресторанов, основанная на краудсорсинге, – назвала лучшим рестораном города «Юнион-сквер-кафе». Тезис Шерки состоял в том, что профессиональные критики много о себе мнят и что фактически в эпоху «больших данных» необходимость в критиках даже и вовсе отпадает. Проигнорировав то, что «Юнион-сквер-кафе» – мой любимый нью-йоркский ресторан («народ» рассудил верно!), я в ответ кисло поинтересовался, не считает ли Шерки столь же никчемными литературных критиков, предпочитающих Элис Манро Джеймсу Паттерсону [6] . Но теперь победа Трампа дала Шерки новый повод посмеяться над экспертами. Социальные сети позволили Трампу двигаться в обход критического истеблишмента, и в ключевых штатах, где предпочтения разделились примерно пополам, набралось как раз достаточно народа, отдавшего его низкопробному комедиантству и зажигательным речам предпочтение перед нюансированными доводами Клинтон и ее умением держать политический курс. За тем-то последовало то-то : без Твиттера и Фейсбука никакого Трампа не было бы. 6 Элис Манро (род. 1931) – канадская писательница, лауреат Нобелевской премии по литературе. Джеймс Паттерсон (род. 1947) – американский писатель, автор популярных романов, главным образом триллеров и детективов. После выборов Марк Цукерберг, похоже, признал в какой-то мере ответственность за создание удобной площадки для фейковых новостей о Клинтон и согласился с тем, что Фейсбуку следовало бы активнее фильтровать новости. Что ж, удачи ему в этом. Твиттер, со своей стороны, предпочел отмалчиваться. Да и что он мог сказать под неутихающую музыку трамповских твитов? Что меняет мир к лучшему? В декабре KPIG, мое любимое санта-крузское радио, начало передавать фейковую шуточную рекламу «психологической помощи» тем, кто страдает нездоровым пристрастием к бичующим Трампа твитам и фейсбучным постам. В следующем месяце, за неделю до инаугурации Трампа, Американский ПЕН-центр организовал протесты по всей стране против покушений на свободу слова, которых якобы можно было ждать от Трампа. Хотя из-за ограничений на въезд, позднее введенных его администрацией, авторам из мусульманских стран и правда стало труднее добиваться, чтобы их услышали в Соединенных Штатах, тогда, в январе, пожалуй, единственным, в чем Трампа никак нельзя было упрекнуть, было посягательство на свободу слова. Его лживые, агрессивные твиты были свободой слова на стероидах. Всего несколькими годами раньше сам же ПЕН-центр присудил Твиттеру награду за развитие свободы слова, отмечая его разрекламированную им самим роль в «арабской весне». Фактическим результатом «арабской весны» стала перегруппировка автократических сил, а Твиттер впоследствии проявил себя в руках Трампа как площадка, идеально заточенная под автократию; но поводы для иронии этим не исчерпывались. На той же январской неделе прогрессивные американские книжные магазины и авторы предложили бойкотировать издательство Simon & Schuster за преступное намерение опубликовать книгу Майло Яннопулоса – скверного провокатора правого толка. Самые рассерженные из магазинов заговорили об отказе от всего , что выпустило S&S , в том числе, получается, и от книг Эндрю Соломона, председателя ПЕН-центра. Разговоры продолжались до тех пор, пока S&S не аннулировало договор с Яннопулосом. Трамп и его сторонники из числа альтернативных правых с удовольствием нажимают на кнопки политкорректности, но это срабатывает только потому, что кнопки существуют и готовы к нажатию; ими рьяно пользуются студенты и активисты, требующие для себя права не слышать того, что их огорчает, и заглушать криками идеи, которые они воспринимают как обидные. Пышнее всего нетерпимость цветет в интернете, где взвешенная речь наказывается отсутствием кликов, где незримые алгоритмы Фейсбука и Гугла направляют тебя к контенту, с которым ты согласишься, где несогласные помалкивают из боязни, что их обольют грязью, или затроллят, или отфрендят. Результат – бункер, где независимо от того, на какой ты стороне, ты чувствуешь себя в полном праве ненавидеть то, что ненавидишь. И тут возникает еще одно, в чем эссеистика отличается от поверхностно сходных с ней видов субъективного высказывания. Эссеистика коренится в литературе, а литература в лучших своих проявлениях – например, в рассказах Элис Манро – побуждает тебя задаваться вопросом, не можешь ли ты быть в чем-то неправ, а то и кругом неправ, и пытаться представить себе, почему кто-то другой может тебя ненавидеть. Три года назад я пылал яростью из-за климатических изменений. Республиканская партия продолжала врать, утверждая, что в научном сообществе нет согласия по их поводу, – во Флориде Департамент охраны окружающей среды после заявления губернатора штата, республиканца, что они не являются «установленным фактом», дошел до того, что запретил своим сотрудникам писать сами эти слова – климатические изменения ; но на левых я сердился не намного меньше. Я прочел новую книгу Наоми Кляйн «Это меняет все», где она заверяла читателя, что, хотя «время идет неумолимо», у нас еще есть десять лет на то, чтобы радикально переустроить мировую экономику и предотвратить рост глобальной температуры на два с лишним градуса по Цельсию к концу столетия. Оптимизм Кляйн звучал трогательно, но он тоже был разновидностью отрицания реальности. Даже до избрания Дональда Трампа не было оснований полагать, что у человечества есть ресурсы – политические, психологические, этические, экономические – для того, чтобы так резко сократить выброс углекислого газа, как необходимо, и благодаря этому изменить все. Даже Евросоюзу, который на первых порах возглавил борьбу с климатическими изменениями и любил поучать другие регионы, указывая на их безответственность, понадобилась только рецессия 2009 года, чтобы переключить внимание на экономический рост. Если в ближайшие десять лет не произойдет глобального бунта против капитализма свободного рынка – этот сценарий, утверждает Кляйн, еще может спасти нас, – то наиболее вероятный рост температуры в этом столетии будет порядка шести градусов. Нам повезет, если мы избежим повышения на два градуса к 2030 году. В условиях все более острого политического размежевания левым правда о глобальном потеплении оказалась еще менее удобна, чем правым. Отрицая эту правду, правые отвратительно лгали, но их ложь, по крайней мере, согласовалась с неким трезвым, лишенным сантиментов политическим реализмом. Левые же, резко порицая правых за интеллектуальную нечестность, клеймя их как отрицателей климатических изменений, попали в двусмысленное положение. Настаивая на правдивости научных выводов о потеплении, они упорствовали в прекраснодушных домыслах о том, что мировое сообщество способно коллективными действиями не допустить худшего: что всеобщее признание фактов, которое действительно могло изменить все в 1995 году, по-прежнему может изменить все. Иначе какая разница, что республиканцы лукавят с климатологией? Симпатизируя так или иначе левым – сокращать выбросы углекислого газа все-таки гораздо лучше, чем бездействовать, каждые полградуса имеют значение, – я предъявлял к ним при этом более высокие требования. Отрицать мрачную реальность, делать вид, что Парижское соглашение по климату может предотвратить катастрофу, – это было понятно как тактика, как способ поддерживать в людях желание сокращать выбросы, как средство сохранять в них надежду. Стратегически, однако, это приносило больше вреда, чем пользы. Это была сдача важных этических позиций, это оскорбляло интеллект скептически настроенных избирателей («У нас еще есть в запасе десять лет? Да неужели?»), это мешало честному обсуждению того, как мировому сообществу подготовиться к резким изменениям и как возместить таким странам, как Бангладеш, ущерб, причиненный им такими странами, как Соединенные Штаты. Нечестность, помимо прочего, смещала приоритеты. За прошедшие двадцать лет движение за охрану окружающей среды подчинило себя одной теме. Отчасти из-за искренней тревоги, отчасти из-за того, что выдвигать на первый план человеческие проблемы политически менее рискованно – менее элитистски выглядит, – чем говорить о бедах природы, все крупные энвиронменталистские общественные организации вложили свой политический капитал в борьбу с климатическими изменениями: обратились к проблеме, имеющей человеческое лицо. Организацией, которая особенно разозлила меня, любителя птиц, было Национальное Одюбоновское общество [7] – в прошлом бескомпромиссный защитник птиц, а ныне апатичная организация с очень большим PR-отделом. В сентябре 2014 года этот самый PR-отдел громогласно заявил миру, что климатические изменения – главная угроза птицам Северной Америки. Это заявление было нечестно и в узком смысле, поскольку его формулировки не стыковались с выводами самих же одюбоновских специалистов, и в широком, потому что ни одну птичью смерть нельзя счесть прямым следствием человеческих выбросов углекислого газа. В 2014 году самыми серьезными угрозами американским птицам были потеря естественной среды обитания и гуляющие на воле кошки. Этими громкими словами – «климатические изменения» – Одюбоновское общество привлекло большое внимание либеральных СМИ; в борьбе с отрицающими науку правыми было заработано очередное очко. Но совершенно не было ясно, как это помогает птицам. На практике, показалось мне, заявление общества имело единственный результат: у людей стало еще меньше желания бороться с реальными угрозами природе тут, сегодня. 7 Национальное Одюбоновское общество – американская некоммерческая организация, занимающаяся охраной птиц и природы в целом. Я был так разгневан, что решил написать эссе. Начал с инвективы в адрес Национального Одюбоновского общества, далее принялся презрительно разоблачать движение за охрану окружающей среды в целом, а затем стал просыпаться ночью в панике, в сомнениях, в муках совести. Для писателя эссе служит зеркалом, и то, что я в этом зеркале видел, мне не нравилось. Зачем я накинулся на собратьев-либералов? Ведь они гораздо лучше отрицателей! Перспектива климатических изменений была мне не менее отвратительна, чем группам, на которые я набросился с критикой. Каждый градус глобального потепления – это новые страдания сотен миллионов людей по всему миру. Не следует ли бросить все усилия на то, чтобы отвоевать хотя бы полградуса? Не омерзительно ли это – рассуждать о птицах, когда под угрозой дети в Бангладеш? Да, исходным положением моего эссе было то, что мы несем моральную ответственность не только перед своим биологическим видом, но и перед другими. Но что если эта предпосылка ложна? И, даже если она верна, искренна ли моя забота о биологическом разнообразии? Или я просто-напросто привилегированный белый субъект, которому нравится наблюдать за птичками? И даже не простосердечный наблюдатель, а списочник! После трех ночей сомнений в себе и своих мотивах я позвонил Генри Финдеру и сказал ему, что не смогу написать эссе. Я очень много разглагольствовал до этого по поводу климата, обращаясь к друзьям и к единомышленникам, озабоченным охраной среды, но мои разглагольствования были подобны тем, что постоянно идут в интернете, где тебя защищают спонтанность высказывания и уверенность в том, что твои читатели в целом настроены дружественно. Попытка написать эссе, законченную вещь, показала мне, как неряшливо я мыслю. Кроме того, риск стыда и шельмования тут возрастал многократно: суждения будут восприняты как осознанные, не как что-то брошенное невзначай, а вероятный читатель – чужак, проникнутый неприязнью. Да, я помнил наставление Генри (« Именно поэтому… ») и, мысленно следуя ему, видел в эссеисте пожарного, по должности обязанного бросаться в огонь стыда, от которого все остальные бегут прочь. Но сейчас я боялся куда большего, чем заслужить неодобрение матери. Эссе, вполне возможно, так и осталось бы недописанным, не щелкни я раньше по кнопке на сайте Одюбоновского общества, подтверждая, что да, я хочу присоединиться к нему в борьбе против климатических изменений. Я сделал это только ради того, чтобы накопить риторические боеприпасы, которые можно будет использовать против Одюбоновского общества; но этим щелчком я вызвал поток обращенных к себе прямых почтовых просьб. За полтора месяца я их получил по меньшей мере восемь, все о деньгах, и такой же поток хлынул в мой электронный почтовый ящик. Через несколько дней после разговора с Генри я открыл одно из электронных писем и увидел свою собственную фотографию – к счастью, такую, которая мне льстит: в 2010 году меня сняли для журнала «Вог», одев лучше, чем я одеваюсь, и поставив с моим биноклем как бердвотчера посреди поля. Заголовок письма был примерно следующим: «Присоединяйтесь к писателю Джонатану Франзену в поддержке Одюбоновского общества». Да, за несколько лет до того я в интервью журналу, издаваемому обществом, вежливо похвалил эту организацию – по крайней мере ее журнал. Но я никому не позволял использовать свое имя и фотографию для просьб подобного рода. Я даже не был уверен, что такие письма законны. Более кроткий импульс вернуться к эссе пришел от Генри. К птицам он, насколько я знаю, совершенно безразличен, но в моих рассуждениях о том, что наша озабоченность грядущими катастрофами отбивает у нас охоту заниматься разрешимыми проблемами окружающей среды здесь и сейчас, он, кажется, что-то увидел. В электронном письме он мягко предложил мне отказаться от пророчески-презрительного тона. «Будет более убедительно, – написал он в другом письме, – если, как ни парадоксально, ты сделаешь вещь не столь однозначной, менее полемической. Не обрушивайся на тех, кто хочет обратить наше внимание на климатические перемены и снижение выбросов. Но поставь вопрос о цене. О том, что дискурс оттесняет на обочину». От письма к письму, от версии к версии Генри подталкивал меня к тому, чтобы построить эссе не как обличение, а как вопрос – как вопрос о смысле наших действий, когда мир, похоже, идет к концу. В окончательном виде эссе в немалой степени было посвящено двум хорошо продуманным региональным природоохранным проектам, в Перу и Коста-Рике, действительно меняющим в этих регионах мир к лучшему – не только для диких растений и животных, но и для живущих там перуанцев и костариканцев. Работа в рамках этих проектов осмысленна в личном плане, выгоды непосредственны и ощутимы. Рассказывая об этих двух проектах, я надеялся, что один-два крупных благотворительных фонда, тратящих десятки миллионов долларов на развитие производства биодизеля и на ветроэлектростанции в Эритрее, обратят внимание на эссе и зададутся вопросом, не поддержать ли деятельность, приносящую ощутимые результаты. Вместо этого я подвергся ракетному обстрелу из либерального бункера. Меня нет в социальных сетях, но друзья донесли, что в мой адрес не скупились на клички: «птичьи мозги», «отрицатель климатических изменений». Цитировали вырванные из контекста кусочки моего эссе размером с твиты, создавая впечатление, будто я предлагаю отказаться от усилий, направленных на уменьшение углекислых выбросов, что совпадает с позицией Республиканской партии, что, согласно черно-белой логике интернет-дискурса, делает меня отрицателем климатических изменений. На самом деле я согласен с климатологами настолько, что даже не надеюсь на сохранение полярных ледников. Я отрицал одно: способность благонамеренной международной элиты, устраивающей встречи в приятных отелях по всему миру, предотвратить их таяние. Вот в чем состояло мое преступление против правоверия. Климат сейчас захватил либеральное воображение такой мертвой хваткой, что любая попытка повернуть разговор иначе – даже попытка поговорить о грандиозном опустошении, которое люди уже творят без всякой помощи со стороны климатических изменений, – расценивается как покушение на религиозные основы. Я понимал профессионалов в области климатических изменений, разругавших мое эссе. Они десятилетиями трудились над тем, чтобы поднять тревогу в Америке, и наконец добились поддержки от президента Обамы; они получили Парижское соглашение. Несвоевременно с моей стороны было указывать на то, что масштабное глобальное потепление уже неостановимо, и говорить о маловероятности того, что человечество оставит в земле хоть сколько-нибудь углерода при том, что даже сейчас ни одна из стран мира не взяла на себя подобного обязательства. Мне также понятен был гнев индустрии, занимающейся альтернативными источниками энергии: бизнес есть бизнес. Если признать, что проекты, посвященные возобновляемой энергии, – только сдерживающая тактика, не способная аннулировать вред, который былые выбросы углекислого газа будут продолжать причинять столетиями, это поведет к новым вопросам по поводу отрасли. Например: нам действительно необходимо столько ветряков? Их непременно нужно устанавливать в экологически чувствительных районах? Кстати, о солнечных электростанциях в пустыне Мохаве: не разумнее ли было бы разместить солнечные панели в Лос-Анджелесе, а открытое пространство сберечь? Не разрушаем ли мы в некотором смысле естественную среду, желая спасти ее? Мне сдается, «птичьи мозги» – это написал про меня какой-нибудь блогер от индустрии. Что касается Одюбоновского общества, просьбы о пожертвованиях через электронную почту должны были дать мне достаточное представление о том, какие в нем порядки. И все же меня удивила его реакция на эссе – личные нападки на человека, чье имя и изображение оно ничтоже сумняшеся присвоило два месяца назад. В своем эссе я обошелся с Одюбоновским обществом, да, жестко – но любя. Я хотел, чтобы оно перестало нести чепуху, рассуждая о том, что будет через пятьдесят лет, и агрессивнее защищало птиц, которых оно любит и которых люблю я. Но, судя по всему, оно увидело только угрозу своим цифрам членства и своим усилиям по сбору средств – и решило обнулить меня как человека. Мне сказали, что президент общества дал четыре отдельных залпа по мне персонально. Так ведут себя сейчас президенты. И это сработало. Даже не читая этих словоизвержений – просто зная, что их читают другие, – я испытывал стыд. Я чувствовал себя так же, как в восьмом классе, когда меня бойкотировали и давали мне клички, которые не должны были причинять мне боль, но причиняли. Я жалел, что не прислушался к своей ночной панике и не стал держать свои мнения при себе. Мне было не очень хорошо, и в этом состоянии я позвонил Генри и выплеснул на него весь свой стыд и все свои сожаления. Он ответил в своей трудночитаемой манере, что реакция в интернете – погода, и только. «Что касается общественного мнения, – сказал он, – тут есть погода, и есть климат. Ты пытаешься изменить климат, а это требует времени». Поверил я этому или нет – неважно. Мне достаточно было почувствовать, что есть человек – Генри, – который не питает ко мне ненависти. Меня утешала мысль, что, пусть климат слишком обширен и хаотичен, чтобы его мог изменить к лучшему один человек, этот человек все же может найти смысл в попытке сделать что-то хотя бы для одной пострадавшей деревни, хотя бы для одной жертвы глобальной несправедливости. Для одной птицы, для одного читателя. После того как пламя в интернете улеглось, я начал в частном порядке получать отклики от сотрудников природоохранных служб, которые разделяли мою озабоченность, но не могли позволить себе выразить ее открыто. Таких людей было немного, но это не имело значения. Мое чувство каждый раз было одним и тем же: я написал свое эссе для тебя. Но сейчас, по прошествии двух с половиной лет, когда шельфовые ледники крошатся, а твиттер-президент выходит из Парижского соглашения, у меня больше сомнений. Сейчас я могу признаться себе, что написал свое эссе не только для того, чтобы ободрить горстку природоохранителей и перенаправить сколько-нибудь благотворительных долларов в лучшую сторону. Я действительно хотел изменить климат. И по-прежнему хочу. Я разделяю с теми самыми людьми, которых подверг в эссе критике, понимание того, что глобальное потепление – проблема проблем в наше время, может быть, крупнейшая проблема за всю историю человечества. Каждый из нас оказался сейчас в положении коренных жителей Америки, когда пришли европейцы с огнестрельным оружием и оспой: наш мир находится в шаге от перемен – обширных, непредсказуемых и большей частью к худшему. Надежд на то, что мы сможем предотвратить перемены, я не питаю. Надеюсь только, что мы сумеем признать реальность вовремя для того, чтобы подготовиться к ее наступлению человечным образом; верю только, что встретить ее честно, сколь бы болезненно это ни было, – лучше, чем отрицать ее. Если бы я писал эссе сегодня, я сказал бы все это. В зеркале этого эссе, когда оно было опубликовано, отразился сердитый отщепенец-птицелюб, мнящий себя более умным, чем другие. Это, может быть, и правда я, но это не весь я, и зеркало иного эссе, лучшего, отразило бы меня полнее. В лучшем эссе Одюбоновское общество, вероятно, все равно получило бы от меня по заслугам, но я нашел бы в себе больше сочувствия другим людям, на которых сердился: климатическим активистам, двадцать лет с отвращением смотревшим на то, как сужается их путь к победе, как растут выбросы углекислого газа, как все менее реалистичными становятся надежды на их снижение в необходимом объеме; альтернативным энергетикам, которым нужно кормить семьи и которые пытаются что-то увидеть, помимо нефти; сотрудникам энвиронменталистских общественных организаций, решившим, что нашли наконец проблему, способную разбудить мир; людям левых взглядов, которые в условиях, когда неолиберализм и его технологии низвели электорат к совокупности индивидуальных потребителей, увидели в климатических переменах последний действенный довод, подталкивающий к коллективизму. Я в особенности постарался бы помнить обо всех, кому нужно, чтобы жить, больше надежды, чем депрессивному пессимисту, обо всех, кому картина жаркого катастрофического будущего внушает невыносимую тоску и страх и кому поэтому можно простить нежелание о нем думать. Я правил бы и правил свое эссе. Манхэттен, 1981 год Мы с моей девушкой Ви заканчивали колледж, нужно было как-то сжечь лето, прежде чем двигаться дальше, и нас манил Нью-Йорк. Ви отправилась в город и на три месяца сняла квартиру у студента Колумбийского университета, Бобби Аткинса, – кажется, он был сыном автора той самой диеты, а может, нам просто нравилось так думать. В его неисправимо замызганной квартире на юго-западном углу Сто десятой и Амстердам были две небольшие комнаты. Мы прибыли в июне с бутылкой джина, блоком «Мальборо Лайт» и кулинарной книгой Марчеллы Хазан. Кто-то из предыдущих жильцов оставил сделанную в Корее бесхребетную черную плюшевую пантеру, мы ее освободили и присвоили. Мы жили на краю. До полномасштабной джентрификации, до увеличения количества арестов город смахивал на черно-белый рисунок. Когда юный шутник из Гарлема в поезде третьей линии изображал, как белые пассажиры на Девяносто шестой улице «исчезают» по мановению его руки, мне казалось, будто меня судили и признали виновным в том, что я белый. Нашего друга, Джона Джастиса, который тем летом таскал в заднем кармане вельветовых брюк «V.» Томаса Пинчона, ограбили у мемориала Гранта, где ему по-хорошему вообще не следовало появляться. Меня влекла городская эстетика, но при этом я отчаянно боялся, что меня застрелят. Амстердам-авеню словно делила Нью-Йорк на две части, и к востоку от этой границы мне довелось побывать всего лишь раз, когда я по глупости решил доехать до Сто десятой на метро и дойти до дома пешком. День клонился к вечеру, никто не обращал на меня внимания, но голова у меня кружилась от страха. Предчувствие опасности усугубляли тяжелые, закрывавшие свет решетки на наших окнах и антивандальный замок в вестибюле – железный прут, один конец которого крепился к полу, а другой был вставлен в прорезь на двери подъезда. У меня этот замок ассоциировался со злобным слабоумным стариканом из соседней квартиры. Он то и дело ломился к нам в дверь или просто торчал на лестничной площадке в одних пижамных штанах и крыл последними словами свою жену, которая якобы путалась с чернокожими. Его я тоже боялся и ненавидел за то, что он упоминает о расовом разделении, которое мы, либеральные юнцы, привыкли обходить молчанием. Формально мы с Ви пытались писать прозу, но меня угнетала жара, тюремный сумрак берлоги Аткинса, тараканы и неугомонный сосед. Мы с Ви ругались, плакали, мирились, играли с черной пантерой. Практиковались в кулинарии и литературной семиотике, совершали вылазки – непременно в западную часть города – в «Талию», «Хьюнан Бэлкони» и «Папирус букс», где я покупал свежие номера «Семиотекста» и головоломные труды Деррида и Кеннета Берка. Не помню, откуда у меня вообще были деньги. Скорее всего, родители выдали мне несколько сотен долларов, хотя и не одобряли ни Нью-Йорка, ни нашего с Ви сожительства. Помню, как писал в разные журналы, узнавал, нельзя ли устроиться к ним стажером, но с зарплатой, и мне отвечали, что об этом следовало побеспокоиться на полгода раньше. К счастью, тем летом в Нью-Йорке оказался мой брат Том: он переоборудовал лофт для Грегори Хейслера, преуспевающего молодого фотографа. Том тогда жил в Чикаго, в Нью-Йорк же прибыл вместе с другом Хейслера, который собирался открыть строительную фирму и рассчитывал перенять у Тома кое-какой опыт, а заработанное поделить. Вскоре Хейслер смекнул, что Том и сам прекрасно справляется. Приятеля отослали в Чикаго, и мой брат остался без подручного. Исполнять его обязанности выпало мне. Хейслер специализировался на портретах; самым известным стал снимок Дж. У. Буша – фотография с двойной экспозицией, которую напечатали на обложке журнала «Тайм». Лофт его находился на углу Бродвея и Хаустон-стрит, на верхнем этаже Кейбл-билдинг: тогда в этом здании располагались мастерские, потом был кинотеатр «Анджелика». Дом относился к коммерческому району, а потому Том с Хейслером и не подумали оформить официальное разрешение на переустройство, так что меня (по крайней мере) пробирала нервная дрожь оттого, что мой брат незаконно строит за южной стеной фотостудии тайную квартиру. Хейслер велел обшить все поверхности модным серым пластиком в мельчайших пупырышках, из-за которых обработка фрезой превратилась в настоящий кошмар. Я день за днем дышал парами ацетона, счищая с пластика слой каучука, а в соседней комнате Том проклинал эти пупырышки на чем свет стоит. Но чаще всего меня отправляли за покупками. Каждое утро Том выдавал мне список со строительной мелочевкой и всякими диковинками, и я обходил магазины на Бауэри и Канал-стрит. К востоку от Бауэри тянулись опасные авеню А, В, С и неблагополучные районы с муниципальными домами – запретная зона на моей ментальной карте острова. В остальной же части Нижнего Манхэттена я нашел те эстетические впечатления, которые искал. Преображение Сохо было еще в зачатке: тихие улицы, чугунные столбы в облупившейся краске. Нижний Бродвей населяли работники швейных фабрик, кварталы ниже Канал-стрит словно не оправились от похмелья семидесятых: казалось, дома сами удивляются, что до сих пор стоят. На Четвертое июля мы с Ви и Джоном Джастисом забрались на старую эстакаду Вест-Сайд-хайвей (закрытую, но не снесенную) и прогулялись по ней мимо новеньких башен Всемирного торгового центра (отдававших брутализмом, но еще не трагедией), за все время не встретив ни единого прохожего – ни белого, ни черного. В двадцать один год меня влекли романтически-пустынные городские пейзажи. Вечером Четвертого июля в Морнингсайд-Хайтс стоял грохот, точно в Бейруте в войну; мы с Ви отправились на Ист-Энд-авеню, чтобы полюбоваться салютом из квартиры нашей подруги Лизы Альберт. К моему изумлению, за дверями лифта оказалась прихожая. Семейный повар спросил, не хочу ли я сэндвич, и я ответил утвердительно. Мне раньше и в голову не приходило, что мы с Лизой не одного круга. Я и представить себе не мог, что на свете бывают такие квартиры, как у нее, или что у человека всего лишь пятью годами старше меня, как у Грега Хейслера, может быть команда помощников. Еще у него была стройная и ошеломительно-прекрасная жена Пру, австралийка, чьи воздушные белые летние платья напоминали мне о Дейзи Бьюкенен. Нельзя сказать, чтобы черта, разделяющая бедные и богатые районы, не имела никакого отношения к другой разделительной черте, но все-таки эта первая была не настолько тесно связана с географией, и пересечь ее мне было проще. Зачарованный элитарным университетским образованием, я мечтал, как в самом скором будущем ниспровергну капиталистическую политэкономию посредством теории литературы, пока же образование позволяло мне чувствовать себя совершенно свободно на стороне богатства. В чопорном ресторане мидтауна, куда нас привела на ланч бабушка Ви, приехавшая навестить внучку, мне вручили синий пиджак – к черным джинсам: этого оказалось совершенно достаточно, чтобы меня не выставили за дверь. Я был чересчур идеалистом, чтобы желать больше денег, чем тратил, и чересчур гордецом, чтобы завидовать Хейслеру: богатые были для меня курьезом, вызывавшим любопытство как показным потреблением, так и столь же показной бережливостью. Другие дедушка и бабушка Ви, когда мы гостили в их загородном доме, демонстрировали мне висевшие в гостиной миниатюры Сезанна и Ренуара и потчевали нас черствым магазинным печеньем. В «Таверне» в Центральном парке, куда нас пригласили на ужин свойственники моего брата Боба, чета психоаналитиков, чья квартира была немногим меньше, чем у Лизы Альберт, я, к своему потрясению, узнал, что за овощи к стейку придется доплатить. Для тестя Боба деньги, казалось, не имели ни малейшего значения; впрочем, мы заметили, что туфля у тещи обмотана изолентой. Хейслер тоже не чуждался широких жестов – например, оплатил невесте Тома билеты, чтобы она прилетела из Чикаго на выходные. Однако же за переделку лофта заплатил Тому всего лишь двенадцать с половиной тысяч: нью-йоркский подрядчик обошелся бы ему раз в восемь дороже. Мы с Томом не знали себе цену. Брат слишком поздно сообразил, что мог запросить с Хейслера в два-три раза больше, я же покинул Манхэттен в середине августа, задолжав больнице Святого Луки двести двадцать пять долларов. Чтобы отпраздновать конец лета и, если мне не изменяет память, нашу помолвку, мы с Ви отправились в ресторан «У Виктора» на Коламбус-авеню, куда частенько захаживал ее бывший парень-кубинец. Я начал с супа из черной фасоли и, проглотив несколько ложек, почувствовал, что фасоль будто бы ожила и с какой-то злорадной силой впивается мне в язык. Я сунул палец в рот и вытащил узкий осколок стекла. Ви подманила официанта и пожаловалась на случившееся. Официант вызвал управляющего, тот извинился, осмотрел осколок, унес, а вернувшись, выпроводил нас из ресторана. Я прижимал к языку салфетку, чтобы остановить кровотечение, и на пороге спросил, можно ли унести ее с собой. «Да-да», – ответил управляющий и закрыл за нами дверь. Мы с Ви поймали единственное за все лето такси и направились в больницу Святого Луки, которая находилась неподалеку от нашего дома. В конце концов врач сообщил, что порез скоро заживет, зашивать его не требуется, однако же, чтобы получить эту информацию и прививку от столбняка, мне пришлось просидеть там два часа. Напротив меня в коридоре, где я дожидался приема, лежала на каталке юная афроамериканка с огнестрельным ранением в живот. Из раны сочилась розоватая жидкость, но жизни это явно не угрожало. Как сейчас помню отверстие – судя по размеру, от пули двадцать второго калибра: то самое, чего я так боялся. Пятнадцать лет спустя, успев жениться и развестись, я обзавелся рабочей студией в лофте на Сто двадцать пятой улице, в котором, вспомнив науку Тома, самостоятельно обшил стены гипсокартоном и подключил розетки. Я научился распоряжаться деньгами и ухитрился прикупить дешевое местечко в Гарлеме, поскольку уже не боялся города. Я общался с жившими в доме гарлемцами, после работы ходил в южную часть Манхэттена и спокойно гулял с друзьями по алфавитным авеню, которые понемногу колонизировала белая молодежь. Со временем на прибыль с продаж книги, написанной в Гарлеме, я и сам купил квартиру в Верхнем Ист-Сайде и превратился в человека, который водит младших друзей и родственников на ужин в слишком дорогие для них рестораны. Городская разделительная линия стала более проницаемой, по крайней мере в одном направлении. Белая власть вновь утвердила свое господство посредством полицейских операций и бремени цен на недвижимость. По прошествии времени самым примечательным в эре белого страха кажется то, что она продлилась так долго. Из всех ошибок, которые я совершил, очутившись в Нью-Йорке в двадцать один год, больше всего жалею о том, что не догадался: здешние черные боятся меня едва ли не больше, чем я их. Тем летом в последний мой день на Манхэттене я получил от Грега Хейслера чек за четыре недели работы. Чтобы его обналичить, мне пришлось наведаться в «Европейский американский банк», странное шестиугольное зданьице, которое торчало на унылом клочке лесопарка, отрезанном от юго-восточного бока Сохо. Уже не помню, сколько стодолларовых купюр мне там дали – то ли шесть, то ли девять, – но нести такую сумму в кошельке я побоялся. Прежде чем покинуть банк, я тайком сунул банкноты в носок. Стояло ясное августовское утро из тех, в которые холодный фронт сдувает с городских небес всю дрянь. Из банка я направился прямиком к ближайшей станции метро, опасаясь за свое богатство и надеясь, что те, кому деньги в моем носке нужнее, чем мне, признают во мне бедняка. Почему так важны птицы Если бы вы могли увидеть всех птиц на свете, вы увидели бы целый мир. Пернатые создания обитают в каждом уголке каждого океана и в столь суровых краях, что, кроме птиц, там никто не живет. Серые чайки выводят птенцов в чилийской пустыне Атакама, одном из самых засушливых мест на Земле. Императорские пингвины откладывают яйца зимой в Антарктиде. Ястребы-тетеревятники гнездятся на берлинском кладбище, где похоронена Марлен Дитрих, воробьи – на манхэттенских светофорах, стрижи – в морских пещерах, грифы – на отвесных скалах в Гималаях, зяблики – в Чернобыле. Многочисленнее птиц лишь те формы жизни, которые можно увидеть только в микроскоп. Чтобы выживать в столь разных условиях, существующие в мире десять тысяч или около того видов птиц в результате эволюции обрели великое множество форм. Размерами птицы варьируются от страусов, которые широко распространены в Африке и чей рост достигает двух с половиной метров, до обитающих исключительно на Кубе колибри-пчелок, чья величина оправдывает название. Клювы у птиц бывают огромные (как у пеликанов и туканов), крошечные (как у короткоклювки), длиной с туловище (как у колибри-мечеклювов). Некоторые птицы – расписные овсянковые кардиналы в Техасе, гульдовы острохвостые нектарницы в Южной Азии, многоцветные лорикеты в Австралии – раскрашены ярче любого цветка. Другие же щеголяют разными оттенками коричневого, коих в словаре орнитолога-таксономиста несметное количество: рыжеватый, бурый, ржавый, пшеничный, красновато-желтый. Не менее разнообразны и повадки птиц. Одни очень общественные, другие анти. Фламинго и африканские красноклювые ткачики собираются в миллионные стаи, длиннохвостые попугаи строят из веточек целые птичьи города. Нырки расхаживают по одиночке по дну горных рек, странствующие альбатросы скользят по воздуху на крыльях размахом в три метра, и на пять сотен километров от них нет больше ни единого альбатроса. Новозеландские веерохвостки дружелюбны и, встретив на тропинке человека, охотно следуют за ним. Если чересчур долго смотреть на каракару, она спикирует и попытается разбить вам голову. Калифорнийские земляные кукушки сообща охотятся на гремучих змей: одна птица отвлекает, вторая атакует змею. Пчелоеды едят пчел. Рыжегорлые дроздовые листовники копошатся в листве. Гуахаро, уникальный вид ночных птиц, обитающих в тропиках Южной Америки, на лету хватают авокадо с деревьев; коршуны-слизнееды проделывают то же самое, но со слизнями. Толстоклювые кайры ныряют в воду на глубину до двухсот метров, сапсаны пикируют с высоты со скоростью триста сорок километров в час. Ротакоа всю жизнь проводит у пруда площадью в четверть гектара, голубой лесной певун мигрирует в Перу и снова возвращается на то же дерево в Нью-Джерси, где гнездился годом ранее. Птицы не милые и не пушистые, их не хочется потискать, однако же во многих отношениях они больше похожи на нас, чем другие животные. Они искусно строят дома и растят в них детей. Устраивают себе долгие зимние каникулы в теплых краях. Какаду отличаются незаурядным интеллектом: решают головоломки, с которыми не справились бы шимпанзе. Вороны любят играть. (Посмотрите ролик на YouTube , в котором ворона съезжает на пластмассовой крышечке с заснеженной крыши, после чего с крышечкой в клюве возвращается на гребень и снова катится вниз.) Птицы, как мы, наполняют мир песнями. В европейских предместьях заливаются соловьи, в центре Кито – дрозды, в Чэнду – очковые кустарницы. У синиц-гаичек настоящий сложный язык, на котором они общаются не только друг с другом, но со всеми птицами в округе – например, оповещают о приближении хищников. Некоторые лирохвосты в Восточной Австралии насвистывают мелодии, которые их предки без малого сто лет назад могли перенять у игравших на флейте поселенцев. И если долго фотографировать лирохвоста, возможно, он включит в свой репертуар и звуки вашего фотоаппарата. Но есть у птиц и умение, которым мы не обладаем, – разве что в мечтах: они могут летать. Орлы с легкостью ловят восходящие потоки, колибри зависают в воздухе, перепелки взлетают так стремительно, что заходится сердце. Траектории птичьих полетов связывают планету сотней миллиардов нитей: от дерева к дереву, от континента к континенту. Птицам мир никогда не казался огромным. Вырастив потомство, стриж около года проводит в воздухе – сперва летит в Центральную и Западную Африку, потом обратно в Европу, ест, спит, линяет на лету, не приземляясь. Молодые альбатросы целых десять лет проводят над открытым океаном, прежде чем вернуться на сушу высиживать птенцов. Ученые зафиксировали случай, когда малый веретенник за девять дней без остановок преодолел 11 690 километров от Аляски до Новой Зеландии; пересекая Мексиканский залив, краснозобый колибри теряет до трети своего и без того невеликого веса. Исландский песочник, вид небольших береговых птиц, ежегодно летает с Огненной Земли в канадскую Арктику и обратно; один песочник-долгожитель, названный «В95» (по кольцу на лапке), пролетел больше километров, чем расстояние между Землей и Луной. Впрочем, есть одно важное свойство, которым обладают люди в отличие от птиц: способность влиять на окружающую среду. Птицы не выступают в защиту болот, не регулируют рыболовный промысел, не устанавливают в гнездах кондиционеры. У них есть лишь инстинкты да физические возможности, дарованные эволюцией. И то, и другое служило им верой и правдой очень долго, на сто пятьдесят миллионов лет больше, чем люди обитают на Земле. Теперь же люди меняют планету – поверхность, климат, океаны – так стремительно, что птицы не успевают адаптироваться. Вороны и чайки благополучно кормятся на наших свалках, дрозды и коровьи трупиалы – на пастбищах для скота, малиновки и бюльбюли – в городских парках. Но будущее большинства видов птиц зависит от нашей решимости сохранить их. Стоят ли они наших стараний? Понятие «ценность» в эпоху позднего антропоцена относится преимущественно к ценности экономической, пользы для человека. В этом смысле многие виды диких птиц полезны: ведь их можно есть. Некоторые из них, в свою очередь, истребляют вредных насекомых и грызунов. Многие выполняют важные функции: опыляют растения, переносят семена, служат источником пищи для млекопитающих хищников – в экосистемах, поддерживать которые в первозданном состоянии нам выгодно, поскольку они привлекают туристов и поглощают углерод. Вам наверняка не раз доводилось слышать аргумент, что популяция птиц, как та канарейка в шахте, служит важным показателем экологического благополучия. Но так ли обязательно дожидаться, пока птицы исчезнут, чтобы понять, что болото отравлено, лес вырублен и сожжен дотла, а рыбный промысел загублен? Как ни прискорбно, но сами по себе дикие птицы никогда не будут играть сколь-нибудь важную роль в экономике. Они так и норовят склевать нашу чернику. Зато популяция птиц служит бесспорным показателем состояния здоровья наших моральных ценностей. Одна из причин, по которой дикие птицы важны – обязаны быть важны для нас, – заключается в том, что они наша последняя и лучшая связь с природой: ведь та постепенно исчезает. Птицы – наиболее характерные и многочисленные представители той Земли, которая существовала до нашего на ней появления. У них общие предки с самыми крупными млекопитающими, которые когда-либо водились на свете: зяблик у вас за окном – не кто иной, как крошечный, идеально адаптировавшийся динозаврик. Утка на пруду возле вашего дома крякает и выглядит практически так же, как и двадцать миллионов лет назад, в эпоху миоцена, когда на планете царили птицы. В мире, который с каждым днем становится все более искусственным, где небо заполонили дроны, лишенные оперенья, а в смартфонах обитают «Энгри бёрдс», казалось бы, нет никакой сколь-нибудь разумной нужды заботиться о былых властелинах царства природы. Но стоит ли все сводить к экономической целесообразности? Отрекшись от престола, король Лир просит двух старших дочерей не лишать его остатков былого величия. Дочери отвечают, что не видят в этом нужды, и старик взрывается: «Нельзя судить, что нужно. Жалкий нищий // сверх нужного имеет что-нибудь» [8] . Обречь птиц на небытие – значит забыть, чьи мы дети. 8 У. Шекспир «Король Лир», пер. М. Кузмина. Тот, кто заявляет: «Птиц, конечно, жаль, но главное – люди», тем самым косвенно утверждает один из двух постулатов. Например, имеет в виду, что люди ничем не лучше прочих животных: закоренелые эгоцентрики, движимые генами эгоизма, мы не остановимся ни перед чем, чтобы передать эти гены потомству и жить в полное свое удовольствие, те же, кто не принадлежит к роду человеческому, пусть катятся ко всем чертям. Такого мнения держатся циничные реалисты, для кого забота о существах других видов – лишь раздражающая форма сентиментальности. Возразить им нечего: подобное убеждение вправе разделять каждый, кто готов расписаться в безнадежном своем эгоизме. Однако у фразы «главное – люди» может быть и противоположный смысл: наш вид, как никакой другой, достоин того, чтобы монополизировать мировые ресурсы, поскольку мы отличаемся от других животных, у нас есть разум и свобода воли, способность помнить прошлое и определять будущее. Подобная точка зрения распространена как среди верующих, так и светских гуманистов, и, как и первую, ни подтвердить, ни опровергнуть ее невозможно. Однако в связи с этим возникает вопрос: если мы несравнимо ценнее прочих животных, не должна ли наша способность отличать добро от зла и сознательно жертвовать толикой собственного удобства ради большего блага делать нас восприимчивее к требованиям природы, а не наоборот? Не подразумевает ли уникальная способность столь же уникальной ответственности? Оказавшись в лесу где-нибудь в Юго-Восточной Азии, вы услышите, а потом и почувствуете, как отдается в груди низкий мерный свист. Его легко принять за шум ветра, на самом же деле этот звук производят крылья больших индийских калао, слетающихся на плодовые деревья. У птиц массивные желтые клювы и крепкие белые ноги; калао смахивают на гибрид тукана с гигантской пандой. Они перебираются по дереву, едят фрукты, и вдруг чувствуешь, как на глаза наворачиваются слезы от редчайшего из чувств: чистой радости. Ни наша собственность, ни желания тут совершенно ни при чем. Мы просто любуемся великолепными птицами, которым нет до нас никакого дела. Красота и ценность птиц обусловлены их абсолютной инаковостью. Они всегда среди нас, но не одни из нас. Это еще один доминирующий вид, который произвела эволюция, и их совершенное к нам безразличие должно бы служить отрезвляющим напоминанием, что мы отнюдь не мера всех вещей. Истории, которые мы сочиняем о прошлом и воображаем о будущем, суть ментальные конструкты, без которых птицы прекрасно обходятся. Птицы живут исключительно настоящим. И в настоящем, невзирая на то, что наши кошки, окна и пестициды каждый год убивают миллиарды их собратьев, а некоторые виды, в частности на океанических островах, исчезли навсегда, их птичий мир жив-живехонек. В каждом уголке земного шара, в гнездах с грецкий орех и со стог сена, птенцы проклевывают скорлупу и рвутся к свету. Спасти то, что любишь В прошедшем сентябре, сильнее, чем произвольно взятый человек с улицы, беспокоясь из-за птиц, я следил за историей постройки в городах-близнецах [9] нового стадиона для футбольного клуба «Миннесота вайкингс». Опасаясь, что о стеклянные стены стадиона каждый год будут разбиваться насмерть тысячи птиц, местные их любители попросили заказчиков, финансировавших строительство, использовать не гладкое стекло, а со специальным рисунком. Это повысило бы стоимость стадиона на одну десятую процента, и заказчики заартачились. Примерно в то же время Национальное Одюбоновское общество выпустило пресс-релиз, где объявило климатические изменения «величайшей угрозой» птицам Америки и предупредило, что «почти половине» североамериканских видов пернатых грозит потеря естественной среды обитания к 2080 году. Заявление общества доверчиво растиражировали национальные и местные СМИ, включая «Стар трибьюн», выходящую в Миннеаполисе; Джим Уильямс, блогер этой газеты, пишущий на темы, связанные с птицами, сделал неизбежный вывод: зачем спорить о выборе стекла для стадиона, если настоящая угроза птицам – климатические изменения? На их фоне, рассудил Уильямс, смерть нескольких тысяч птиц – «ничто». 9 Города-близнецы – прозвище Миннеаполиса и Сент-Пола (штат Миннесота). Я был у себя в Санта-Крузе, Калифорния, и уже не в лучшем настроении. День, когда я прочел заметку Уильямса, был двести пятьдесят четвертым в году, и дождливыми из всех этих дней можно было назвать только шестнадцать. К ущербу от жестокой засухи добавлялись ежедневные оскорбления со стороны радиостанций, которые называли в прогнозах такую погоду прекрасной. Не то чтобы я не разделял тревогу Уильямса о будущем, отнюдь нет. Но меня огорчило, что мрачное пророчество, подобное одюбоновскому, может породить безразличие к птицам в настоящем. Возможно, из-за того, что я вырос в протестантской семье, а потом стал энвиронменталистом, мне давно уже бросилось в глаза духовное сродство между энвиронментализмом и новоанглийским пуританством. Обе системы верований проникнуты ощущением, что просто-напросто быть человеком – уже значит быть виноватым. В энвиронменталистском случае это ощущение коренится в научном факте. Кого ни возьми – доисторических охотников Северной Америки, истребивших мастодонта, или маори, уничтоживших мегафауну Новой Зеландии, или наших цивилизованных современников, сводящих по всей планете леса и опустошающих океаны, – люди – универсальные убийцы природного мира. А теперь климатические изменения дали нам эсхатологию под стать нашей вине: некое близкое уже, раскаленное, адское завтра – вот он, день Страшного суда. Если мы не раскаемся и не встанем на путь истинный, рассерженная Земля всех нас без разбора покарает как грешников. Я и сейчас предрасположен к пуританству такого рода. Когда вхожу в самолет или сажусь за руль, чтобы поехать за продуктами, мне почти всегда приходит на ум мой углеродный след и я чувствую себя виноватым [10] . Но, когда я начал наблюдать за птицами и беспокоиться об их благе, у меня возникло влечение к другому направлению в христианстве, вдохновителем которого стал св. Франциск Ассизский, давший образец любви к конкретному, уязвимому и находящемуся прямо перед нами. Я оказываю поддержку целенаправленной работе Американского общества охраны птиц и местных Одюбоновских обществ. Даже жутчайше изуродованный пейзаж может сделать меня счастливым, если в нем есть птицы. 10 Это одна из нескольких фраз, которые я для большей ясности и точности добавил к первоначальному варианту эссе, опубликованному в «Нью-Йоркере» под названием «Углеродный плен». (Прим. автора.) Думая о климатических изменениях, я стал испытывать тяжелое внутреннее противоречие. Признавая их главенство в энвиронменталистской повестке дня, я почувствовал, что их господство меня гнетет. Гнетет не только чувством вины при каждой поездке в магазин, но и стыдом за то, что меня сильней беспокоят птицы в настоящем, чем люди в будущем. Что значат орлы и кондоры, убитые ветряками, по сравнению с грядущими проблемами бедных стран, вызванными подъемом уровня моря? Что значит судьба эндемичных видов птиц в туманных лесах Анд по сравнению с благами для атмосферы от андских гидроэлектрических проектов? Сто лет назад Национальное Одюбоновское общество было организацией активистов, боровшихся против беспричинного истребления птиц, против охоты на цапель ради их перьев; с тех пор, однако, его боевой дух приугас. В последние десятилетия общество лучше известно своими праздничными открытками и плюшевыми кардиналами и сиалиями, поющими, если на них нажать, чем серьезными научными результатами, четкостью позиций по дискуссионным вопросам и партнерством с группами, занимающимися реальной природоохранной работой. Когда в сентябре оно переключилось на апокалиптический лад, я пожалел, что оно не осталось с плюшевыми игрушками. Любовь – лучший мотиватор, чем чувство вины. Выходя со своей климатической инициативой, Одюбоновское общество в подтверждение своих зловещих предсказаний сослалось на «данные гражданской науки» и на «отчет», подготовленный его собственными специалистами. На его обновленном сайте посетитель видел фотографии особей из видов, находящихся под угрозой из-за климатических изменений, например, белоголового орлана, и его просили «обязаться» помогать их спасению. Действия, к которым общество побуждало взявшего обязательство, были не слишком обременительными, довольно мягкими – рассказывать свои истории, сделать свой двор дружественным по отношению к птицам; но на сайте также возникло более жесткое «Обязательство климатических действий», длинное и подробное, куда входит, например, замена ламп накаливания энергосберегающими. Отчет специалистов о климатических изменениях не был непосредственно доступен на сайте, но графические изображения, в том числе карты ареалов распространения разных видов птиц, позволяли заключить, что в методику составителей отчета входило сравнение нынешнего видового ареала с предполагаемым в будущем, когда климат изменится. Если у этих двух ареалов имелась обширная общая часть, делался вывод, что вид, скорее всего, выживет. Если же общей части почти или совсем не было, делался вывод, что вид, вероятно, окажется зажат между старым ареалом, где условия стали негостеприимными, и новым, где местность неподходящая, и ему будет грозить исчезновение. Модель, возможно, полезная, но к ней немало вопросов. Вид может в настоящее время обитать и размножаться в зоне с такой-то средней температурой, но это не значит, что он не сумеет вынести более высокую температуру или приспособиться к несколько иной местности севернее, и это не значит, что более северная местность не изменится с ростом температуры. Североамериканские виды в целом, сталкивавшиеся в ходе эволюции как с июльским дневным зноем, так и с сентябрьскими ночными заморозками, гораздо лучше переносят температурные перепады и флуктуации, чем тропические виды. Хотя в любом заданном месте некоторые привычные виды птиц к 2080 году могут исчезнуть, им на смену, скорее всего, придут птицы из более южных краев. Североамериканская птичья фауна вполне может стать не менее, а более разнообразной. Белоголовый орлан – особенно странный выбор для «лица» новой инициативы. Этот вид едва не исчез пятьдесят лет назад, когда ДДТ еще не запретили. Мы только потому можем сегодня тревожиться о его будущем, что общественность, возглавляемая энергичным в то время Одюбоновским обществом, начала кампанию борьбы с непосредственной угрозой этой птице. Бедственное положение орлана дало первоначальный толчок к принятию в 1973 году Закона об исчезающих видах, и его спасение стало для закона одной из славных историй успеха. После того как яйца орлана перестали делаться хрупкими из-за ДДТ, его численность увеличилась так резко, ареал обитания так расширился, что в 2007 году его исключили из списка исчезающих видов. Орлан оправился потому, что это живучая, предприимчивая и смекалистая птица, универсальный хищник и падальщик, способный пролетать большие расстояния и поселяться на новых территориях. Трудно представить себе вид, менее подверженный ограничениям, накладываемым географией. Даже если глобальное потепление полностью вытеснит его из нынешних летнего и зимнего ареалов, таяние льда на Аляске и в Канаде может дать ему новый ареал, еще более обширный. Но климатические изменения – соблазнительная тема для организаций, желающих, чтобы их принимали всерьез. Помимо того, что это готовый мем, они удобны тем, что не поддаются точной оценке: если научные исследования, прошедшие экспертное рецензирование, говорят о трех миллиардах птичьих смертей за год в одной Америке из-за столкновений и гуляющих на воле кошек, то ни одну смерть конкретной птицы нельзя определенно связать с климатическими изменениями и, тем более, с какими бы то ни было климатическими действиями, предпринятыми или не предпринятыми отдельно взятым рядовым гражданином. (Местные и краткосрочные особенности и зигзаги погоды – хаотический продукт множества факторов, и на них не влияет то, на чем ездит отдельно взятый человек – на неэкологичном «хаммере» или на экологичном «приусе».) Спасти птиц от столкновений с твоими стеклами и от когтей твоих кошек ты можешь явным, неоспоримым образом, в то время как, уменьшая свой углеродный след даже до нуля, ты никого непосредственно не спасаешь. Поэтому заявление, что климатические изменения вредны птицам, антидискуссионно. Требовать более строгой проверки ветроэлектростанций, добиваться, чтобы их не строили на пути миллионов перелетных птиц, – значит настраивать против себя энвиронменталистские группы, выступающие за ветроэнергетику любой ценой. Активно возражать против перепромысла мечехвостов – против подлинной причины того, что этой зимой исландский песочник попал в список исчезающих в США видов птиц, – значит ставить в неловкое положение администрацию Обамы: директор Службы охраны рыбных ресурсов и диких животных, объявляя о внесении этого вида в список, возложил вину за уменьшение численности исландского песочника в первую очередь на «климатические изменения». Политически это удобнее: в климатических изменениях виноваты все – а значит, никто. Можно сетовать на них без ущерба для самооценки. В том, что нынешнее столетие будет тяжелым для диких животных, сомневаться не приходится. Даже если климатологи ошибаются и глобальные температуры чудесным образом завтра стабилизируются, мы все равно столкнемся с масштабнейшим за шестьдесят пять миллионов лет уничтожением в мире природы. То, что в нем пока еще остается, стремительно сокращается из-за роста населения, из-за сведения лесов и интенсивного сельского хозяйства, из-за истощения рыбных богатств и водоносных слоев, из-за пестицидов, пластикового загрязнения и распространения инвазивных видов. Для множества видов, включая почти всех североамериканских птиц, климатические изменения – более отдаленная, вторичная угроза. Реакция птиц на острый климатический стресс не очень хорошо изучена, но, так или иначе, птицы приспосабливались к таким стрессам десятки миллионов лет, и они постоянно нас удивляют: императорские пингвины перемещают свои зоны размножения по мере таяния антарктических льдов, американские тундровые лебеди покидают воду и учатся подбирать зерна на сельскохозяйственных полях. Не всем видам удастся приспособиться. Но чем крупнее, здоровее и разнообразнее наши птичьи популяции, тем больше шансов, что многие виды выживут и даже будут процветать. Чтобы предотвратить гибель видов в будущем, недостаточно сократить наши выбросы углекислого газа. Нам также нужно сохранить жизнь множеству диких птиц прямо сейчас. Нам необходимо сопротивляться уничтожению, которое грозит им в настоящем, трудиться ради того, чтобы уменьшить многие опасности, наносящие урон североамериканским птичьим популяциям, нам надо инвестировать в масштабные, умно спланированные природоохранные проекты, особенно в те, что задуманы с расчетом на климатические изменения. Это не единственное, чем следует заниматься людям, которых заботит природа. Но этим не следует заниматься лишь в том случае, если проблема глобального потепления требует всех ресурсов всех природоохранных групп до единой. Маленькая трагикомедия климатических общественных движений в том, что они меняют правила игры. Десять лет назад нам говорили, что у нас есть десять лет на принятие решительных мер, необходимых, чтобы предотвратить глобальный рост температур в нынешнем веке более чем на два градуса по Цельсию. Сегодня мы от некоторых из тех же самых активистов слышим, что у нас все еще есть десять лет . В действительности меры, необходимые сейчас, казалось бы, должны быть еще более решительными, чем те, что требовались десять лет назад: ведь в атмосферу выброшены новые гигатонны углекислого газа. Если мы не сбавим обороты, то, не добравшись даже до середины века, исчерпаем весь лимит выбросов, отпущенный нам на столетие. Между тем многие правительства предлагают сейчас менее решительные меры, нежели десять лет назад. Книгу, в полной мере отдающую должное трагедии и странной комедии климатических изменений, написал философ Дейл Джеймисон, и называется она «Разум в мрачные времена». Вообще-то я избегаю книг на эту тему, но летом мне порекомендовал ее друг, и меня заинтриговал подзаголовок: «Почему борьба против климатических изменений не удалась – и что это значит для нашего будущего». Особенно меня заинтриговали слова «не удалась» – прошедшее время, совершенный вид. Я начал читать и не мог остановиться. Джеймисон, обозреватель и участник климатических конференций с начала девяностых, первым делом дает описание того, как человечество реагировало на крупнейшую в своей истории проблему, требующую коллективных действий. За двадцать три года, прошедшие после «Саммита Земли» в Рио-де-Жанейро, который породил немалые надежды на глобальное соглашение, выбросы углекислого газа отнюдь не сократились – напротив, они резко выросли. В 2009 году в Копенгагене, отказавшись связать Соединенные Штаты конкретными обязательствами по их снижению, президент Обама всего-навсего констатировал свершившийся факт. В отличие от Билла Клинтона, Обама не лукавил насчет того, сколько усилий американская политическая система готова приложить к проблеме климата: нисколько. А без Соединенных Штатов, второй страны мира по выбросам парниковых газов, глобальное соглашение не глобально, и другие страны не имеют особого стимула его подписывать. Фактически у Америки право вето, и мы пользовались им снова и снова. Причина бездействия американской политической системы не просто в том, что корпорации, специализирующиеся на углеводородном сырье, спонсируют отрицателей и покупают голоса, как предполагают многие прогрессисты. Даже тем, у кого факт глобального потепления не вызывает сомнений, проблема может быть представлена в разных аспектах: тут и кризис глобального управления, и дефекты рыночных механизмов, и технологический вызов, и вопросы социальной справедливости, и многое другое. И в рамках каждого из этих аспектов предлагались свои дорогостоящие решения. Подобная «злостная проблема» (это специальный термин) почти ни одной стране не по плечу, и особенно трудноразрешима она в Соединенных Штатах, где политическое устройство таково, что правительство и слабое, и подотчетное гражданам. В отличие от прогрессистов, считающих, что демократия у нас извращена денежными интересами, Джеймисон полагает, что пассивность Америки в отношении климатических изменений – результат демократии. Ведь хорошая демократия как-никак действует в интересах граждан, а не кому иному, как гражданам крупных демократических стран, выбрасывающих в атмосферу парниковые газы, достаются блага от дешевого бензина и глобальной торговли, но расплата за это загрязнение большей частью переносится на тех, кто не имеет голоса: на более бедные страны, на будущие поколения, на другие биологические виды. Иными словами, американские избиратели рациональны в своем эгоизме. Согласно исследованию, на которое ссылается Джеймисон, более шестидесяти процентов американцев полагают, что климатические изменения нанесут вред другим видам и будущим поколениям, в то время как лишь тридцать два процента считают, что они повредят лично им. Не должна ли наша ответственность перед другими людьми, как живущими, так и еще не рожденными, побуждать нас к радикальным действиям, направленным на борьбу с климатическими изменениями? Проблема в том, что для климата нет разницы, на чем я или любой другой отдельно взятый человек ездит на работу – на машине или на велосипеде. Масштаб выбросов углекислого газа до того огромен, механизмы воздействия этих выбросов на климат до того нелинейны, их последствия до того широко распределены во времени и в пространстве, что невозможно установить связь между моим вкладом в эти выбросы, составляющим 0,0000001 %, и каким бы то ни было частным случаем вреда. Я могу абстрактно винить себя в том, что на мою долю приходится гораздо больше выбросов, чем на долю среднего жителя Земли. Но если вычислить среднюю годичную углеродную квоту, необходимую, чтобы ограничить глобальное потепление в этом столетии двумя градусами по Цельсию, то окажется, что просто-напросто жить в типичном американском односемейном доме – значит превысить ее за две недели. В отсутствие каких-либо признаков прямого вреда морально оправданными на интуитивном уровне выглядят простые вещи: жить той жизнью, что мне дана, быть хорошим гражданином, быть добрым к тем, кто рядом, и посильно беречь окружающую среду. Рассматривая вопрос в более широком плане, Джеймисон пишет, что климатические изменения – проблема иного рода, нежели все, с какими до сих пор сталкивался мир. Во-первых, она приводит в глубокое замешательство человеческий мозг, который эволюция формировала так, чтобы он сосредоточивался прежде всего на настоящем, а не на далеком будущем, на ясно зримых перемещениях, а не на медленном развитии, подверженном действию случайных факторов. (Когда Джеймисон замечает, что «на фоне глобального потепления зима, которую в прошлом не сочли бы аномальной, воспринимается сейчас как необычно холодная и тем самым словно бы доказывает, что потепление не происходит», не знаешь, смеяться над нашим мозгом или плакать из-за него.) Великая надежда Просвещения – что рациональность, разум позволит нам возвыситься над эволюционными ограничениями – сильно пострадала из-за войн и геноцидов, но только сейчас, столкнувшись с проблемой климатических изменений, она рухнула совсем. Я думал, что «Разум в мрачные времена» вгонит меня в тоску, но этого не случилось. Климатические изменения гипнотизируют, помимо прочего, тем, что они так масштабны и в пространстве, и во времени. Джеймисон, высвечивая наши былые провалы и высказывая сомнение в том, что у нас когда-либо получится лучше, вводит ситуацию в соразмерный человеку контекст. «Нам постоянно говорят, что мы переживаем уникальный момент в человеческой истории и что это наш последний шанс изменить положение, – пишет он в предисловии. – Но каждая точка в человеческой истории уникальна, и в каждой точке шанс на то или иное изменение у нас последний». Таков был контекст, в котором слово «ничто», употребленное в связи с конкретным изменением, предложенным любителями птиц в Миннесоте, так сильно меня расстроило. Я вовсе не хочу сказать, что нас не должно заботить, насколько поднимется глобальная температура к концу столетия – на два градуса или на шесть, или насколько вырастет уровень океана – на двадцать дюймов или на двадцать футов; разница имеет огромное значение. Нет, нам не следует принижать никакие перспективные усилия фондов, общественных организаций, правительств, предпринимаемые, чтобы умерить глобальное потепление или приспособиться к нему. Вопрос вот в чем: обязаны ли все, кто беспокоится из-за окружающей среды, отдавать климату абсолютный приоритет? Имеет ли какой-либо практический или моральный смысл в ситуации, когда подвергаются риску жизнь и средства к существованию миллионов людей, думать о судьбе нескольких тысяч певчих птиц, которые могут разбиться о стекло стадиона? Чтобы ответить на этот вопрос, важно признать, что резкое потепление на нашей планете предопределено. Даже там, где сильней всего грозит затопление или засуха, даже в странах, где уделяют наибольшее внимание альтернативным источникам энергии, ни один глава государства ни разу не заявил о намерении оставить хоть сколько-нибудь углерода в земле. А без этого «альтернативные» означает всего лишь «добавочные», мы не предотвращаем, а лишь отодвигаем человеческую беду. Планета Земля, какой мы ее сейчас знаем, напоминает больного тяжелой формой рака. Можно подвергнуть ее агрессивной, обезображивающей терапии – перегородить все реки плотинами, убить каждый ландшафт сельскохозяйственными культурами, идущими на биотопливо, солнечными и ветровыми электростанциями – и купить таким образом какое-то количество добавочных лет сравнительно умеренного потепления. А можно применить щадящую терапию, обеспечивающую более высокое качество жизни, и, не отказываясь от борьбы с болезнью, оберегать те зоны, где еще есть условия для диких животных и растений, ценой некоторого ускорения катастрофы для людей. Одно из преимуществ второго подхода в том, что если вдруг появится чудодейственное лечебное средство вроде управляемой термоядерной энергии – или если глобальные темпы потребления и население Земли начнут уменьшаться, – то, возможно, еще сохранятся и будут спасены кое-какие неповрежденные экосистемы. Второй путь – беречь природу, допуская, что людям, возможно, придется за это заплатить, – рождал бы больше сомнений морального порядка, имей природа сегодня, как некогда в прошлом, преимущество. Но мы живем в антропоцене – в мире, который все больше становится миром нашего изготовления. Под конец главы об этике Джеймисон ставит вопрос: хорошо или плохо, что девственный Манхэттен 1630 года, густо поросший лесом, богатый рыбой и птицами, превратился в нынешний – в Манхэттен Хай-Лайна и Метрополитен-музея? Разные люди ответят по-разному. Но суть дела в том, что перемена произошла и необратима, как необратимо глобальное потепление. Мы унаследовали мир, где есть хорошее и плохое, и потомкам передадим в наследство преобразованный мир, где хорошее и плохое сложатся в иную картину. Мы всегда были не только универсальными грабителями и разрушителями, но и блестящими приспособленцами; климатические изменения – все та же история, но написанная крупными буквами. Угроз самому существованию нашего вида, сотворенных им самим, всего две: ядерная война и генетически модифицированные микроорганизмы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Без серии

Поправки
Свобода
Дальний остров
Двое - уже компания
Безгрешность
Конец конца Земли

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: