Шрифт:
В этом зловещем спектакле участвовало ещё несколько персонажей: фельдшер и служитель Антоныч – сообщники Ломова, с одной стороны, и бездомная дворняга Суанго, которую Достоевский прикормил-приласкал, за что благодарная собаченция обожала его до безумия, – с другой. И вот на ужин больному писателю-каторжанину, счастливому обладателю трёхрублёвого сокровища, Антоныч принёс в миске молока. Ломов почему-то с напряжённым, усиленным вниманием следит за каждым движением соседа, словно чего-то ждёт. Достоевский решил было, что тот, бедолага, намеревается попросить у него молока и уже хотел поделиться от чистого сердца, как вдруг (у Достоевского и с Достоевским всегда – вдруг!) в приоткрывшуюся дверь ворвался Суанго, вскочил на кровать своего благодетеля, вышиб из рук его мисочку и вылакал-слизал разлившееся молоко. Замешкавшийся Антоныч вышвырнул собаку на улицу, где она вскоре, как сообщил потом Достоевскому деликатный доктор Борисов, и «перестала жить» – молоко оказалось отравленным…
Ну, чем не сюжет для небольшого рассказа? Однако ж писатель не только отдельного произведения с такой заманчивой фабулой не создал, но, как уже говорилось, даже почему-то не включил этот эпизод в «Записки из Мёртвого дома», как бы подарив его Токаржевскому полностью и насовсем[91]. Но логично будет и предположить, что подобных смертельных эпизодов-случаев с Достоевским в острожный период могло быть ещё не один и не два, но они остались за рамками всех и всяческих мемуаров, покрыты, как пишут бойкие романисты, мраком неизвестности. О них можно только догадываться.
Как остаётся догадываться-гадать и об эпизоде с розгами. У самого Достоевского нигде об этом не встретишь ни полсловечка, воспоминаний-свидетельств непосредственных очевидцев экзекуции над писателем (если только она была!) тоже в природе не существует. Но сохранилось несколько сообщений об этом лиц, слышавших рассказ о позорном наказании писателя от других людей, якобы чуть ли не присутствующих при этом. К примеру, А. Е. Ризенкампф, первый лечащий доктор Достоевского и его товарищ юности, служивший впоследствии, как раз в начале 1850-х годов, в Омском военном госпитале, утверждал в письме к брату писателя, Андрею Михайловичу, от 16 февраля 1881 года, ссылаясь при этом на безымянных «друзей покойного, бывших свидетелями», что-де плац-майор Кривцов подверг писателя-арестанта телесному наказанию, после чего с ним и случился первый припадок эпилепсии[92].
А вот литератор П. К. Мартьянов, опять же с чужих слов, живописует данный эпизод с несколько другим финалом: «Оставленный однажды для работ в остроге, он (Достоевский. – Н. Н.) находился в своей казарме и лежал на нарах. Вдруг приехал плац-майор Кривцов – этот описанный в «Записках из Мёртвого дома» зверь в образе человека.
– Это что такое? – закричал он, увидя Фёдора Михайловича на нарах. – почему он не на работе?
– Болен, ваше высокоблагородие, – отвечал находившийся в карауле за начальника «морячок»… – с ним был припадок падучей болезни.
– Вздор!.. я знаю, что вы потакаете им!.. в кордегардию его!.. розог!..
Пока стащили с нар и отвели в кордегардию действительно вдруг заболевшего со страху петрашевца, караульный начальник послал к коменданту ефрейтора с докладом о случившемся. Генерал де Граве тотчас приехал и остановил приготовления к экзекуции…»[93]
Дыма без огня, как известно, не бывает. Что-то связанное с розгами – было. И сейчас мы поторопились, заявив, будто у Достоевского нигде об этом ни полсловечка. Есть-читаются в «Записках из Мёртвого дома» определённые намёки. Несколько раз на протяжении повествования бывший каторжанин набрасывает портрет своего бывшего начальника-командира плац-майора Кривцова и каждый раз, можно сказать, с такой неприкрытой личной ненавистью.
«Был он до безумия строг, “бросался на людей”, как говорили каторжные. Более всего страшились они в нём его проницательного, рысьего взгляда, от которого нельзя было ничего утаить. … Арестанты звали его восьмиглазым…»
«Страшный был это человек именно потому, что такой человек был начальником, почти неограниченным, над двумястами душ. … На арестантов он смотрел как на своих естественных врагов … Невоздержный, злой, он врывался в острог даже иногда по ночам, а если замечал, что арестант спит на левом боку или навзничь, то наутро его наказывали (Розгами. – Н. Н.): “Спи, дескать, на правом боку, как я приказал”. В остроге его ненавидели и боялись, как чумы. Лицо у него было багровое, злобное…»
Вроде бы естественно ненавидеть автору «Мёртвого дома» плац-майора раз вся каторга его ненавидела и боялась. Но ненависть и страх Достоевского по отношению к Кривцову носят ещё и свой потаённый смысл-оттенок. Как мы знаем, ни в родительском доме, ни в закрытых пансионах, ни в Инженерном училище ему не доводилось испытывать прелесть телесных наказаний. Для него это нечто запредельное. Само собой, не столько физическая боль страшила его, сколько непереносимость человеческого, нравственного позора-унижения. Он прямо признаётся в «Записках из Мёртвого дома», что от рассказов-воспоминаний каторжных, прошедших-выдержавших телесные наказания, у него «подымалось сердце и начинало крепко и сильно стучать».
Дворяне, хотя и бывшие, пользовались в этом отношении некоторым послаблением. Хотя формально они считались полностью равными с остальными арестантами и за серьёзный проступок вполне могли лечь под розги, однако ж этого практически не случалось. Тому, как считал Достоевский, было две причины: во-первых, высшие сибирские начальники, сами, естественно, дворяне, были против позорных телесных наказаний их собратьев по классу; во-вторых, «случалось ещё прежде, что некоторые из дворян не ложились под розги и бросались на исполнителей, отчего происходили ужасы» (это очень важный для нашей темы пункт!); ну и, в-третьих, за четверть века до петрашевцев явилась в Сибирь большая масса дворян-декабристов, которые так себя поставили и зарекомендовали, что заставили уважать и отличать дворян от всех других ссыльнокаторжных.