Шрифт:
И снова: фотографии, фотографии… какие-то чужие люди, то ли мамины, то ли папины друзья. Свадьбы, посиделки, дни рождения, вылазки на природу… море, лес, чужой город, чья-то дача… Зима-лето-осень-весна… все вперемешку. И лица, лица, лица… И не у кого узнать и спросить: кто все эти люди? И что они делают здесь, в этой квартире, где теперь тоже все так нелепо перемешалось?
Вот он, принадлежащий когда-то им двоим, с двумя наивными розовыми сердечками на обложке, соединенными в одно целое и зачем-то украшенными еще и цветочками, и листиками, и голубками, — это их детский… И, кажется, теперь она понимает, отчего папе пришла в голову идея подарить им двоим по медальону сердечками. И альбом этот, розовый, пошловато-наивный, наверняка он выбирал. Папа был гораздо сентиментальнее мамы — черта, которую мужчины обычно стараются спрятать. Что ж, он не прятал. Он действительно был очень добрым! И так гордился тем, что у него целых две красавицы-дочери!
Она раскрыла альбом — и сразу сдавленно вскрикнула; потом быстро перелистала страницы. Так и есть, начиная с самой первой фотографии все, что находилось внутри, было изуродовано. Но не просто изуродовано, а искалечено со смыслом: во всех случаях одна из девочек была отрезана от другой. Символично отделена. Но этим не ограничились: глаза второй, противоположной девочки, были выколоты чем-то острым! Шилом? Шариковой ручкой? Ножом? Ножницами?! Теми самыми, которыми мама располосовала пальто прежней сиделки?! И кто, кто это сделал?! Неужели тоже… мама?!
Она потерявшими чувствительность пальцами зачем-то выбирала карточки из их целлофановых гнезд, куда теперь они были засунуты по-другому: не две, а одна девочка на руках у мамы или папы. Тот, который разрезал фотографии, вероятно, считал, что только одной девочке должно было достаться все: любовь обоих родителей, их внимание, их ласка… Все похвалы, все хорошие оценки в школе, все победы, все подарки, все первые симпатии, все любови… Это она: одна, единственная, смотрящая ясными, улыбчивыми глазками — или же тревожными, широко распахнутыми, или же кокетливо щурящаяся… На лошадке, на карусели, с куклой, с мишкой, снова с куклой… за партой — нет, за половинкой парты! Вторая половина — у другой девочки! У зловещей тени, отражения, призрака! У той, которая не должна была ни на что претендовать, но почему-то, по некоему капризу судьбы всегда урывала, отбирала себе половину! Причем всегда норовила отхватить побольше! И ее — ту, что стремилась забрать, сцапать, захватить все себе, — ее как раз и отрезали! Или же не ее, а ту, другую?! Которая всегда брала безропотно то, что оставалось? Что ПОЗВОЛЯЛИ взять?!
Левые страницы — там, где девочка ВИДИТ. Правые же — с теперь не похожей на ту, другую, девочкой, хотя все вроде бы у них одинаковое: и банты, и белые гольфы, и заколки в волосах в виде божьих коровок… И мяч в виде глобуса у моря, и наметившиеся острые грудки под мокрым купальником… Девочки в мини-юбках с кокетливо отставленной ножкой… с медальоном на шее: «Жанночке» или «Женечке»? Кто их мог разобрать, где какая?! Зато теперь очень ясно видно… потому что один пухлый младенец — одна малышка — одна девочка-девушка-молодая женщина везде была без глаз! Они были выколоты, вырезаны, вырваны…
Жанна опомнилась лишь тогда, когда добралась до последней страницы. Все вокруг было завалено фотографиями. Те, что справа, слепые и безглазые, смешались с левыми… половинки… половинки… половинки!.. Да, они никогда не были просто половинками! Как не были и одним целым! Как не были одинаковыми! Какое заблуждение было так думать!
На самой последней странице было лишь одно фото.
Та же девушка с медальоном на шее — но только эта шея была отрезана от ее головы.
Вернее, это голова была отрезана от остального.
Голова с аккуратно выколотыми глазами.
Медальон был тоже вырезан и помещен в самую последнюю целлофановую ячейку. На клочке бумаги, вложенном туда же, красовалась надпись: «Это твое сердце».
И еще ниже: «Нравится?»
— Мне не нравится, что тебя постоянно бьют по голове… стреляют в тебя… наверняка что-то еще было, просто ты мне не сказала! — бушевал Тим.
— Ти-и-им… — простонала она, — ти-и-ише…
— Да на тебя мало наорать! — Он все же перешел на шепот. — Ну что, что мне с тобой делать?! — прошептал он столь страстно-горестно, что ей немедленно стало его жалко. Но она еще упорствовала и чуть слышно проскрипела:
— Наверное, любить… Какую есть…
— У тебя сотрясение, дура ты стоеросовая, какая есть! — все никак не мог уняться он.
Конечно же, он сразу примчался, выхватил ее из рук бригады скорой, вернее, тут же стал ими командовать, и ее сразу отвезли, куда и собирались, но уже под его присмотром. А потом затолкали в томограф — а она даже протестовать не могла, так яростно он на нее всю дорогу смотрел, чуть дырку не прожег своими черными-черными глазами.
— Тимка, томограф был лишним, — сказала она и попыталась сесть. Вернее, попыталась попытаться, потому что он тут же ухватил ее за плечи своей железной лапой:
— Лежи! Лежи, иначе я тебя привяжу!
— Ну зачем было еще и томограф? — Если она начинала говорить, то остановить ее было уже невозможно. — Сотрясение же совсем легкое…
Да, сотрясение оказалось легким, слава богу. Потому что она, оказывается, надела не только свитер, но и толстую, двойной вязки шапку, и волосы тоже помогли… Тиму нравились ее волосы и когда их много — Катя не стриглась уже очень давно… Вот волосы и отросли как… как у Далилы? Или же много волос было у Самсона? Но он же мужчина, зачем ему сдались волосы? Ну, иногда, если волосы красивые, то и у мужчин это хорошо… У Тима красивые волосы… но они ему ни к чему, потому что… ну, во-первых, он и без длинных волос красивый!