Шрифт:
А сон Будекина был прост. Семён видел всего лишь местночтимого старика бородатого. Одно лицо и бороду. И вот поднялись веки старика, открылись его глаза. И захотелось вдруг Семёну бежать прочь от этих глаз, ну хоть проснуться. Его сознание революционное, ясно понимавшее, что бежать нельзя, а можно только проснуться, делало страшные усилия разбудить Семёна, но усилия чьи-то против Сёминого сознания были явно сильнее. Так и стояло перед ним лицо старика, так и смотрел он на Семёна, а Семён на него. И больше ничего. Не было во взгляде старика ничего сильного, пронзающего, за душу берущего, - видно, при жизни своей простецкий был старик, взглядом, не то, что товарищ Беленький, - но... он просто был ЖИВОЙ. Сейчас живой. И не двести лет назад, когда его похоронили, а вот сейчас, на пьяного Сёму смотрит - живой. И ничего во взгляде ни укоряющего, ни жалостливого, просто живой взгляд живого человека, умершего 200 лет назад.
Трезвый пробудился Семён, хотя и пошатывало его. И пошёл к раке. Оторопело смотрел на хлам.
– Э, Беленький, где старик?
– Какой старик, Сёма?
– Беленький стоял сзади и улыбался.
– А был ли мальчик, Сёма?
– Какой мальчик? Старик тут...
– Да это так, цитата. Старик в надёжном месте, сейчас уничтожим. А перед тобой - прямые доказательства гнусности и лживости поповщины и попов.
– Дай-ка гляну на старика!
– Да зачем, Сёма?
– А ещё раз хочу глянуть на это... естественное му-ми... чего там?
– Мумифицирование, Сёма. Когда тебя в бою грохнут, я сделаю всё, чтобы тебя мумифицировали.
– Ладно, делай. А сейчас старика давай.
– Пошли.
Долго смотрел Семён Будекин в яму, где на соломе, обильно политой соляркой, лежал старик. Трепыхалось в Семёне революционное сознание, противилось всячески тому, что сейчас произойдёт, а должно произойти то, что старик должен открыть глаза.
– Не-ет!
– взревело, взвыло, взгрохотало его командное нутро, переполненное самогоном, призывая Семёна Будекина, хозяина своего, немедленно бросать горящую спичку вниз и бежать прочь, ибо помешать старику открыть глаза оно никак не могло.
Открыл старик глаза.
– Ну что, Сёма, что тебе ещё интересно от естественного мумифицирования?
– Беленький, ты видишь, что он открыл глаза?
Заглянул Беленький в яму.
– Сёма, глаза его закрыты, Сёма... Эта пакость, которую мы с тобой пили, откроет тебе глаза в той вон навозной куче, и ты там увидишь Веру Холодную вместе с Юлием Цезарем.
И посмотрел товарищ Беленький в глаза Семёна Будекина вроде как с последней надеждой. А Семён посмотрел на Беленького, оторвавшись от открытых глаз старика. Этот взгляд и был ему смертным приговором. Видел, чуял в мутных Семёновых глазах товарищ Беленький то самое ненавистное зёрнышко. Набухало зёрнышко и грозило страшной непредсказуемостью. Отошёл на шаг назад товарищ Беленький и выстрелил в затылок Семёну Будекину. Рухнул беззвучно в яму Семён.
– Это в бою, Сёма, - сказал товарищ Беленький.
– Эту деревню мы назовем Будекино, в честь героя, павшего от рук кулаков.
Лежал Семён Будекин на старике, и руки стариковы обнимали Семёна. Дернулись вдруг и обняли. Остолбеневшим ближайшим подручным комиссар приказал:
– Немедленно поджечь, потом закидать камнями, чтобы кости переломать, и засыпать.
И вдруг ринулся к сараю, к запертым пленникам...
– Сволочь жидовская, ненавижу!
– взревел доктор Большиков и бросился на Беленького, но был остановлен коротким грамотным ударом в челюсть.
– Ну-ка, быстро, приколоть его штыком!
– скомандовал ближайшему сопровождающему. Сопровождали его не ближайшие подручные-соплеменники занятые огнём и камнями, а четыре молодых солдатика с винтовками. Ближайший сопровождающий немедленно исполнил приказание. Вскрикнул, охнул доктор Большиков, и, пока кончался, товарищ Беленький держал своё ухо у его рта. Наконец поднялся, злорадно усмехаясь:
– Подох. С чудным предсмертным кличем: не-на-ви-жу! Ха-ха-ха-ха!
– И никаких тебе "други своя", ха-ха-ха...
Даже сопровождающие солдатики поёжились от этого его хохота. Понятно, приятно и посмеяться можно, убили вражину, туда ему и дорога. На комиссара кидался, вражина! Но чему-то не тому, чему-то непонятному для них радовался хохочущий комиссар.
– Так что зря старался, ваше преподобие-неподобие, ха-ха-ха, - почти пропел товарищ Беленький.
– А это ить как сказать. Это ить одному Богу ведомо. Эх, да лучше на себя глянь: сколь страшен и несчастен ты, ить и вправду Диоклитиан.
– Думаешь, потяну?
– усмехнулся товарищ Беленький.
– Да пожалуй и напоширше потянешь. А ить... и трудно это ему давалось.
– Ну-ну, поп, - приблизился страшной своей зловещностью Беленький почти вплотную к батюшке.
– Ну разродись, что там шевелится в твоих землянках-извилинах, чего гнетёт?
– Гнетёт? Да ить рази может чего-то гнетить меня, коли крест на мне, Христос на кресте, и душу с разумом ты не вышиб из меня! Это ить тебя гнетёт! Всю видать жизнь твою гнетёт. А ить страшное слово-то - гнетёт! Ить любой гнёт душевный враз снимается, коли вот он, крест-то, да Христос на нём, а ты... ить ужас!.. на себя энтого гнёту ещё и валишь, и валишь, и вишь, ещё и усмехаисси тому, радуешься, дурак, прости, Господи! Диоклитиан, тоже мне... Хотя ты-то видать, Диоклитиан, а то-то - мальчишка. Тот что хотел? Читал я... да так оно было, слово-то ускальзывает... этой! Ну да лояльности к римскому языческому королевству-импяраторству. А ты?
– почти глаза к глазам сошлись иерей Ермолаич и товарищ Беленький. Так и смотрели друг другу в душу, и ни один не отшатнулся и глаз не отвёл, только ухмылка исчезла с лица товарища Беленького.