Шрифт:
Убить, правда, врачи могут, тут спорить нечего. Убить, покалечить, словом, жизнь испортить так, что хоть заранее вешайся. Но это ведь и любой может убить-покалечить, любой разумный, воспитанный человек, поднявшийся над своей жалкой природой. Милое дело – ближнему жизнь попортить, на его памяти мало кто мог устоять.
А врач между тем мыслей базилевса не слышал, щерился тихо, млел от важности, клизму мечтал великому человеку вставить. Весь мир трепещет, памперсы замочил, снизу вверх на вождя глядя: как бы бомбой не звезданул! – а он, эскулап, изгаляется, харизму священную хочет топтать итальянскими ботиночками на рыбьих шерстях. А после домой, свинья, завалится и мадаме своей, за обедом, за котлетами, порыгивая сладко, начнет врать про кишки и печенки, и про все тайное устройство тела потентата. Тела, непостижимого для целого мира, но не для него, врача и светилы.
Тут базилевс вздрогнул и отвлекся от мыслей – врач что-то говорил, губы ужимались бледными червяками.
– Простите, не расслышал… – буркнул базилевс (до сих пор из него это «простите» лезло, отрыжка бедной юности, а ведь прощать тут может только он, а уж никак не его).
– Аквариум протек, рыбки улетели? – ерничал врач, с любопытством озирая большой стеклянный параллелепипед в углу кабинета.
Базилевс хищно обрадовался: вот случай сбить спесь с дурака.
– Это не рыбки, – отвечал любезно, – это дракон.
Да, ему нравилось такое – с высоты его положения проявить вежливость, любезность, за которой черной пропастью покачивалась дикая ярость, способная уничтожить полмира.
Но доктор не знал этого, принимал все за чистую монету, за так и надо. И сейчас тоже искренне удивился, повернулся, навел воображаемый лорнет.
– Дракон? Какой дракон? Буквально или, я извиняюсь… как символ государственной власти?
– И символ тоже… Но вообще-то обычный, с Комодо. Так сказать, драко натуралис, хе-хе…
Тут сухому докторскому воображению неизвестно почему представились болотного цвета жилистые крылья, длинная морда с неправильным прикусом, холодный рыбий глаз. Он поежился.
– Где же он сейчас, ваш символ?
– Погулять вышел… Гуль-гуль, ням-ням, понимаете? Освежиться, закусить…
На лице доктора отразился легкий ужас. Базилевс злорадно отметил, что бледен стал лекарь, прежде розовый, яко пупс.
– Да вы не бойтесь, – милостиво выговорил потентат. – Ничего с ним не будет, с драконом. Во дворце предупреждены, никто его не тронет… Освежится и вернется.
Доктор шутку не оценил, насупился, сухо перешел к опросу, провел визуальный осмотр, постукал в грудь, заставил дышать – не дышать. Затем измерил давление, и, наконец, добрался до температуры.
Вот тут-то его и шарахнуло со всей дури. 25 и 1 – меньше только в морге. Судя по градуснику, пациент уже какое-то время был в глубокой коме. И оттуда, из комы, раздавал приказания, подписывал законы и отнюдь не торопился на кладбище, где ему самое, между нами сказать, и место.
Профессор еще мямлил что-то, пряча глаза, – прячь не прячь, от судьбы не уйдешь, – а базилевс уже обреченно жал кнопочку тайного вызова, уже мечтал поскорее закончить все дело и забыть, забыть навсегда… ну или хотя бы до ужина.
Вошел сам начальник охраны в ранге Хранителя – по долготе и силе звонка понял, что дело не рядовое, надо явиться лично. Базилевс гримасой отослал врача за дверь, подождал, пока статный Хранитель – золотая звезда на лысом погоне – подойдет поближе.
– Гиппократа наградить, – велел негромко, – и на отдых…
«На отдых» тут могло значить только одно – вечный покой. Идеже нет ни болезней, ни печалей, ни медосмотров. Потентат сказал это тихо, но решительно, не усомнишься.
Сказал – и тут же пожалел… А потом еще и пожалел, что пожалел. Надеялся, что теперь-то уж все станет легко и просто: раз-два, нет человека. Ведь если умирать, то для чего же еще, как не для простоты и легкости бытия? Так и он: мечтал о цельности, несокрушимости, надмирности – и чтоб ни людей, ни пустых сожалений. Мечтал, но пока не добился, что-то не вытанцовывалось. Мертвец еще не взял над ним полной власти, еще шевелилось в душе теплое, слабое, беззащитное… Маленькое, жалкое. Убьешь, говорило маленькое, обратно не воротишь.
Ну и что, отвечал он маленькому беззвучно, какая разница? Вот было, вот нет – всем по барабану.
Но себя убедить не мог, понимал, что есть, есть разница. Не между живым и мертвым разница, кто ее смотрит, а между тираном настоящим и им, базилевсом. Но чем же он хуже настоящего? Разве при нем не убивали людей? Убивали, еще как. Но он об этом как бы ничего не знал. Как бы не имел отношения. Приказов кровавых не раздавал. Не считал, что обязательно всех в асфальт закатать. Это все свита делала, ну на то она и свита, чтобы читать в сердце владыки. В душе только мигнуло что-то, а уж раз – человек и сгинул. А что до самого базилевса – то нет, не говорил, не приказывал, не виновен. И если бы подступил какой-нибудь термидор, брюмер или, не к ночи будь помянут, октябрь, и чернь с голым каком понесла бы все по кочкам, и хотели бы вздернуть вождя на виселицу – то не за что было бы им, не за что. Не виновен, понимаешь, он в крови того-сего праведника. И в крови говнюков тоже не виновен… Теперь вот настал наконец момент отличиться, перейти черту, встать вровень с другими тиранами, а то и превзойти, а он колебался, не решался, сам себя уговаривал: воскресишь – не воскресишь…
Хранитель еще постоял пару секунд, ожидая, не будет ли новых распоряжений. Ничего не дождался, кивнул, вышел вон. Базилевс горько подумал, что слишком много дал воли прислуге. Пора, подумал, давно пора покончить со всем этим дешевым либерализмом… Отчего так мало его трепещут, его, столпа государственности, на котором зиждется страна и даже мельчайший человечек в ней? Нет, теперь, когда он наконец умер, придется все-таки начать новую жизнь. Жестокую, сияющую, историческую. И кесарю в ней будет кесарево, а людишкам – людишково…