Шрифт:
Для всех поставили конфеты, варенье, а Тимофею Изотиковичу принесли отдельную сахарницу с кусковым рафинадом. Он колол на ладони крупные куски сахара ударом ножа, и в этом была странная приятность.
Владиславлеву захотелось попробовать, чтоб так же вот, без крошек, строго пополам, с одного удара, а потом еще пополам, и еще. А после взять пальцами маленький кусочек и с причмокиванием, как это делают дети, пить вприхлебку чай, щуриться от пронзивших оконные рамы солнечных лучей, вести неспешные разговоры и представлять, что здесь его родная семья. Выхватил из сахарницы бугристый кусок рафинада, понянчил в горсти, как бы примериваясь, но тут же передумал, опасаясь нарушить неловким движением мимолетное ощущение счастья.
Глава 8
Анютины глазки
Это походило на устоявшийся ритуал. Иногда после ужина Анна Малявина доставала потрепанную папку из толстой свиной кожи с медной застежкой и фасонистыми уголками, сработанную, что угадывалось без труда, в те времена, когда добротность, красота, пусть даже вычурная, отличали почти каждую вещь. Когда Анна торопливо завербовалась и уехала в уральское Заполярье, уверенная, что вернется через несколько лет, то ее вещи из коробки растащили, хуже того – разворовали, уцелели лишь папка с бумагами да кое-какие безделушки. Почему долгими зимними вечерами взялась читать отцову рукопись вслух, она объяснить не могла. Возникло это вместе с болезненным ощущением подступающего одиночества, потому что с Аркадием Цуканом, Ваниным отцом, распрощалась минувшей осенью, как ей казалось, навсегда. А еще таился в этих еженедельных читках налет романтической книжности: семья, камин, старинная рукопись, завывание вьюги.
Она дочитала до того места, когда два римских сенатора, Гай Кассий и Децим Брут, завернувшись в тоги плебеев, идут к дому Марка Брута окончательно склонить его на свою сторону, чтобы именно он, потомок легендарного Луция Брута-цареубийцы, возглавил заговор против Юлия Цезаря. Они в нерешительности застряли у стены, густо исчерченной объявлениями о предстоящих гладиаторских боях, собраниях в курии, ругательными надписями, среди которых выделялась свежая: «Трус, ты не достоин называться Брутом», – опасливо раздумывая, потому что не знали, как встретит их вчерашний соратник Помпея, а ныне городской претор, обласканный Цезарем, – Марк Юний Брут…
Анна умышленно прервала чтение на интересном месте, чтобы Ваня напомнил: «Мам, почитаем снова про римлян?..»
– Почитаем, если ты расчистишь снег во дворе и сходишь за хлебом, – тут же ответила Анна Георгиевна, заранее готовая ответить именно так. Знала, что Ваня без того все сделает, а сверх того принесет воды и дров на растопку – он сам лет с двенадцати потянулся к разной домашней работе, не тяготился ею и пусть неумело, но делал. Раиса Тишкова, ее дом стоял напротив, как-то укорила: подожди, он тебе попомнит, как младший мой. Все выговорит, что было и не было. Но Анна отмахнулась, она давно отвыкла загадывать наперед.
После обеда негаданно пришла мать – Евдокия Матвеевна, семидесятилетняя, с лицом темным, морщинистым, как печеное яблоко, но по стати и делам совсем не старуха. Поэтому странно видеть ее с лиловыми губами, немощную до того, что калоши с валенок не может стряхнуть, и Анна, готовая заранее к укоризне матери за беспорядок в дому, стала помогать ей раздеться, выспрашивая торопливо, как и что там, в Холопове, вперебивку со своим: «Да ты, мама, видно, простыла… Оставайся сегодня, не пропадет отец там».
Евдокия Матвеевна поотнекивалась, но вяло, больше из-за гордости: чувствовала, что езду в электричке, а потом путь от станции в гору ей не осилить. После ужина, ощущая навалившуюся слабость, неожиданно выговорила:
– Накаркала Нюрка по осени: тебе-то, Матвеевна, Бог, видно, век отмерил без сносу.
Сказала без злости, с сердитой ноткой, точь-в-точь передав интонацию племянницы, ставшей набожной в последние годы, отчего у нее голос несколько изменился, стал елейным.
Под разговор этот Ваня напомнил про рукопись деда Малявина, но Анна тут же прицыкнула, зная, что мать сердится при любом упоминании о Георгии Павловиче. Однако Евдокия Матвеевна расслышала. Строго посмотрела на обоих.
– Тебе, Аня, все неймется. Мало в тридцатых досталось? Хочешь снова накликать?
Анна вскинула привычно голову с густыми волнистыми волосами, которые и в пятьдесят с лишним лет не посеклись, не поредели, а если их обиходить, подзавить, уложить, так еще и многим на зависть, – ничего не ответила матери, потому что хорошо помнила весну тридцать пятого года, когда так необычайно гомонили птицы, цвела черемуха, и она впервые ощутила в себе победительную женскую силу…
В сельскохозяйственном техникуме подступала сессия, а после нее – производственная и, что очень важно, оплачиваемая практика по пчеловодству, поэтому она с подружкой Катей Марченковой убегала от общего гвалта, от навязчивых ухажеров на косогор за железнодорожным полотном, чтоб по каждому билету вопросы от зубов отскакивали, чтоб, не дай бог, не слететь с повышенной стипендии, которую давали только отличникам, чем они дорожили, особенно Катька, которая осиротела в тридцать втором году.
Они засиделись за учебниками, на комсомольское собрание опоздали, поэтому так неожиданно прозвучало для обеих:
– Нам стало известно, что второкурсница Анна Малявина скрыла свое буржуазное происхождение.
Это сказал секретарь комсомольской организации – рослый красивый парень с открытым чистым лицом, который ей нравился давно своей напористой речистостью.
– Встаньте, Малявина, вот здесь, у стола, и расскажите нам правду без утайки.
– Отец у меня Тимофей Изотикович Шапкин, он из рабочих, работал в депо слесарем. Теперь работает механиком на мельнице в колхозе «Светлый путь».