Шрифт:
– Разве что на том свете. Вот какое у меня равенство с Минни и Вилли? Какое братство у директора завода со слесарем? И какая, к черту, свобода, когда ты зависишь даже от булочника? Не испечет он хлеба – и сиди со своей свободой голодный.
– Но вот Робинзон Крузо сумел же все на острове устроить. И не голодал!
– Он только и мечтал, чтобы обменять свою свободу вместе с устройством на самую жалкую комнатенку в Лондоне…
Хорь не ответил, а молча пошел в закуток, где было оборудовано ложе.
Лабрюйер сел с Яном проверять книгу заказов. Для съемки нужен дневной свет, никто не придет в фотографическое заведение в потемках. Разобравшись с книгой, Лабрюйер отправил Яна домой и сел вычерчивать схему своего розыска, отмечая живых пустыми кружочками. А мертвых – заштрихованными. Мыслительной работе помешала госпожа Круминь, решившая, что сейчас самое время вымыть в салоне полы.
– А у семейства Краузе совесть нечиста! – вдруг объявила она.
– Какого такого Краузе?
– Того самого, что елку опрокинул. Сам Краузе, когда были беспорядки, ни в чем не повинных людей погубил, донес на них.
– Откуда вдруг такие сведения? – удивился Лабрюйер. И оказалось – госпожа Круминь, сильно невзлюбив семейство Краузе из-за опрокинутой елки, которую она наряжала с таким старанием, в свободное время совершила обход приятельниц, живших на Романовской и много чего знавших про события пятого и шестого года. Она имела цель – узнать побольше пакостей про Краузе, и цели своей достигла.
И пятый, и шестой год были для рижан тяжким испытанием. Уличные бои, вспыхивавшие возле фабрик и заводов, стрельба из чердачных окон по драгунам и солдатам, аресты, порой совершенно необъяснимые, объявленное наконец генерал-губернатором Соллогубом военное положение, обыски прямо на улицах, нелепые действия военных патрулей, отнимавших револьверы даже у полицейских, – вспоминать все это Лабрюйеру вовсе не хотелось. Возможно, потому, что как раз тогда он и двух дней подряд не бывал трезвым. А вот госпожа Круминь увлеклась своим докладом.
– Эти Краузе живут на Романовской, в двадцать втором доме, а как раз напротив, в двадцать пятом, эти сумасшедшие студенты и актеры устроили свой комитет – федеральный, что ли, комитет. Туда всех тащили, кто под руку подвернется, сами судили, сами в них стреляли – господин ведь помнит, что у Гризиньской горки чуть ли не каждый день покойников находили. Лежит – а у него десять дырок в груди! Малому ребенку понятно – расстреляли, а за что – только Боженька знает. Вот к ним Краузе и пошел с доносом.
– Откуда вы это знаете, госпожа Круминь? – пораженный уверенностью супруги дворника, спросил Лабрюйер.
– Так все же знают! У Краузе племянник там просто поселился, в этом проклятом комитете. Это его сестры сын, фамилия другая. Но соседи же все знают. Студент-медик, куда потом девался – непонятно. Может, его самого расстреляли. Туда ему и дорога! Это через него Краузе донос отправил!
– И на кого же он донес?
Лабрюйер не хотел копаться в тех давних и кровавых событиях – он просто решил дать госпоже Круминь выговориться.
– На Гутера – Гутеру он был должен. Анна Блауман тогда у них служила, она знает – Гутер за долгом приходил, ругался. Две тысячи рублей!
– Немало!
– Моему муженьку за такие деньги пришлось бы пять лет работать – не есть, не пить, новой рубахи не сшить, тогда бы столько заработал. А у богатых две тысячи – фью! Как дым в трубу! За один вечер потратить могут!
– Но ведь в доносе он этого написать не мог.
– Нет, конечно, в доносе было – что Гутер, и Крюгер, у Крюгера была отличная столярная мастерская, и Хуго Энгельгардт – все в «черной сотне» состояли и бунтовщиков полиции выдавали. А как проверишь? Крюгеру Краузе тоже был должен, а с Энгельгардтом иначе вышло – госпожа Краузе его единственная наследница. Они втроем пошли в ресторан «Тиволи» – нашли время ходить по ресторанам! Там их и взяли. Той же ночью судили – и на Гризиньскую горку! А потом эти студенты поняли, что дело плохо, и разбежались кто куда. Кого-то родители с перепугу чуть ли не в Америку отправили, кто их там найдет! Кто-то, говорят, в Голландии спрятался. Теперь их так просто не найти.
– Гутер, Гутер… – пробормотал Лабрюйер. – Не тот ли, у кого была хорошая лавка возле Верманского парка?
– Тот, тот!
Фамилия Энгельгардт тоже была знакома. Немного помолчав, Лабрюйер вспомнил – еще будучи агентом, разбирался с делом о воровстве, ходил по квартирам нового дома, в списке свидетелей значился Хуго Энгельгардт, но оказалось, что в нем нет нужды – все необходимое рассказали соседки с нижнего этажа.
– А Краузе теперь живет в роскоши. Жена получила хорошие деньги от Энгельгардта, от долгов он избавился – чего же не жить?
– И его племянник – тоже в Америке?
– Нечистый его знает, куда сбежал. Вот такие они, эти Краузе. Все о них знают, а доказать никто не может. С судом связываться – ты же и окажешься во всем виноват. А пусть господин Лабрюйер тоже знает!
– Может, это всего лишь слухи? – предположил Лабрюйер.
– Вы на этого Краузе и на его женушку посмотрите! Они дурные люди, и это не слухи. Я-то теперь знаю, кто там сидел, в этом комитете.
– А раньше не знали?
– Так я же с детьми в Майоренхоф уехала! Там потише было. Дачи стояли пустые, кто в такое время туда купаться поедет? Я за гроши комнатушку сняла. Муженек здесь остался, слава богу, уцелел. А потом – я же не полицейский сыщик, чтобы за убийцами гоняться. Если бы этот Краузе меня не рассердил – я бы никогда не узнала, что он за свинья.