Шрифт:
Обязательство о невыезде с Бутина вскорости сняли, но выехать из Иркутска он не решался. Вот-вот придут важные известия из Москвы и Петербурга, а его не будет на месте. Без него молодчики-адвокаты все переврут, все истолкуют в свою пользу. Нельзя сейчас покидать дом на Хлебном рынке.
А что его служащие?
Шилов переживал молча, истово, уйдя в работу. Фалилеев был сама предупредительность, его переживания исходили изысканной любезностью. Иринарх помаленьку потягивал мальвазию, смачно выругивался, с видом мученика глядя на брата: «Да ты не майся, я тебе еще кого подкину, еще одного, а то и двоих Хлебниковых подыщу!»
При всей обременительной и постоянной занятости делами Бутин ни на один день не забывал о Зоре и детях.
Успокоилась ли она? Ждет ли терпеливо благополучного решения дела? Никаких известий оттуда. Ни от Зори. Ни от Капитолины Александровны. Ни от Серафимы. У Капитолины Александровны, разумеется, свои заботы. Николая Дмитриевича все чаще беспокоит астма. И у нее ежедневные занятия с девочками. На Серафиму свалилась огромная семья, вдвое против его семейки. Скорее бы все определилось с делом, вошло в колею, и он подберет уютный с садиком домик где-нибудь за Ушаковкой, хотя бы в Знаменском, где тот же Хлебников, — обставит, найдет хорошую, сердечную, не болтливую домоправительницу... Заведем свой круг близких людей, будем музицировать и вместе растить детишек, они у нас славные, живые и способные. Ну а в Нерчинск можно время от времени. Марья Александровна привыкла к его отлучкам. Он успокаивался на короткий срок, да ведь не одно, так другое! Куда девался и почему не появляется Стрекаловский? Больной или здоровый, но дом своего благодетеля Хаминова покинул. А ведет себя точно бы в обиде на Бутина. Сам себя освободил от служебных обязанностей в главной конторе! Ежли краха фирмы избоялся, так будь мужчиной — скажи, не прячься!
Бутин имел обыкновение прогуливаться после ужина. В Иркутске у него был свой излюбленный маршрут. Иркутск, при том, что он был деревянным, немощеным, грязным городом, с замусоренными канавами без стока, с горами нечистот на площадях и набережных, нравился Бутину своей живостью, веселостью, блеском. Выйдешь на Большую — и глаза разбегаются от витрин магазинов, вывесок, праздничной толпы. А иркутский базар за Пестеревкой, где и русские, и буряты, и китайцы, и татары, со всей Сибири народ. И что хочешь покупай: там возы с дровами, там с сеном, в туесах и чуманах ягоды и грибы, мужики-охотники продают тетерок и куропаток, осенью горы кедровых шишек, а бабы торгуют избойну из ореха, горячие шаньги с черемухой, желто-коричневую «серу», — через одного видишь жующего лиственничную тягучую, и пахучую, и освежающую смолку!
А еще он любил Амурской улицей выйти к Тихвинской площади, Казанский собор слева, Богоявленский справа, а меж ними Римско-католический костел, а впереди излучина Ангары с впадающим тут Иркутом и большим плоским островом. Дальше он шел набережной и выходил на Большую. Прошло шесть лет после страшного пожара, а черные раны ожогов еще не заросли. Чуть ли не четыре тысячи зданий тогда сгорело! До пожара была ли в Иркутске сотня каменных зданий! А теперь — вдоль Амурской, Большой, Тихвинской, Пестеревской, Ивановской поднялись новые дома — и все каменные! Вон возводят постройку в виде мавританского замка под музей, растет здание городской думы, поднялось общественное собрание. Нет, моей Зоре и моим детям будет хорошо в этом городе, куда веселее, чем на берегу Хилы. Зорька — умница, слезы ее были справедливыми, праведными. Теперь, гуляя и заходя далеко, он ловил себя на том, что подыскивал место для того потаенного мечтательного домика.
Выйдя сегодня и предпочтя амурский маршрут, он дышал прохладой реки и сшибал тяжелой тростью попадавшиеся под ноги камушки, комья известки, куски дерева, — это был замечательный мусор, мусор созидания, мусор строительства нового Иркутска!
Еще не дойдя до площади, услышал: кто-то идет следом. Бутин приостановился, и тот тоже. Не обгоняет и не отстает. То ли побаивается, то ли сам задумал недоброе. Уже рано темнеет, воздух сгущается. Бутин не был ни робким, ни трусливым. Сухощавый, жилистый, тренированный ходьбой, тайгой, охотой, ездой верхом и на плотах, чуял силу в руках. Прожить всю жизнь рядом с каторжанами, бродягами и беглыми, сострадать им, уметь с ними ладить, а порою отвод давать, — и чего-то бояться, ходить с оглядкой!
И тут же стал пошучивать над собой: вона, Бутин, кто за тобой охотится, — те, кому ты поперек горла: може, впрямь сам кудрявый Михельсон вышел на разбойный промысел, или Коссовский с зятем Орельским, вооруженные сапожными ножами?
Однако ж не очень уверенная походка у того, кто сзади. Не пошатывает ли его? Тогда это не кто иной, как братец Иринарх с известием о новом спасителе дела — новом Хлебникове. Учуял, где брат, и пошел по следу!
Он прошел мимо костела, мимо высокой башни собора, а неуверенный в себе преследователь не отставал.
Бутин круто повернул и пошел навстречу нерешительному человеку. И столкнулся с ним лицом к лицу.
— Яринский! Петя! Как это понимать? Что ты тут делаешь?
Тот стоял перед ним, как будто тот же самый, крутолобый, широкогрудый, на кривых сильных ногах, — и не тот: с исхудалым, почернелым лицом и опустевшими, жалкими глазами.
— Что же ты молчишь?! Ты с чем заявился?! Кого привез? За мной почто тенью ходишь? Или послан за мною?
— Я с утра, Михаил Дмитриевич, я один... Я не мог...
Он вдруг сорвал с вихрастой головы новый картуз и бросил его Бутину под ноги:
— Убейте меня, Михаил Дмитриевич, на месте убейте! Кругом виноватый, не усмотрел, не уберег... Убейте... Нету теперь мне никакой жизни!
Словно бы ледяная ладонь прошлась по волосам.
— Кто? С кем? Зоря? Дети? Отвечай или душу из тебя вытряхну!
— Нет у меня души, Михаил Дмитриевич, сам вытряс! Ведь уехали все, никого на Хиле... Пусто там...
— Ты спятил, Яринский?! Кто уехал? Куда? Что ты там бормочешь? — Он повернул Яринского за плечи, и они пошли обратно. — Ты можешь толком? Утрись: мужик называется.