Шрифт:
Он приехал хоронить Глеба Антоновича, и в избе у гроба, и на выносе, и у открытой могилы так естественно выходило, что девушки обок Бутина — Серафима справа, Зоря слева. Старшая все прижимала его руку к себе, а младшая время от времени подымала вспухшие от слез глаза, в которых и страх, и доверие, и любовь: «Ведь не оставите, правда? Ведь после батюшки только вы у нас...»
На другое утро он прислал осиротевшим девушкам с Петром Яринским муки, сахара, всяких разностей. Они не нуждались, отец оставил им справное хозяйство, от отца было у них умение управляться с землей, скотиной, тайгой. Но ведь сиротство — это тоже нужда, и нужда непоправимая...
На девятый день он приехал один. Втроем за столом, больше никого. Слезами поминали отца — Серафима по-бабьи, с причитаниями, а Зоя детским, тонким, как одинокая струна плачем. «Не покидайте нас сегодня, нам страшно, эти девять дней мы вовсе не спали». Дома он упредил, что едет на прииск, — и верно, собирался отсюда на Николинский, не ехать же на ночь, и он оказался в комнате Глеба Антоныча.
Ему казалось, что он уснул и что это с ним во сне — рядом теплое, легкое, прижавшееся к нему тело, — ведь приходили прежде такие сны, и он подчинялся им. И это невидимое, неслышное, сладкое тело все теснее с его телом, словно входит в него, все глубже, все неотделимей, и в неразбудном сне происходит непонятное, опасное и долгожданное. Сон? Дремота? И вдруг, резко очнувшись от нестерпимого наслаждения, он остротой пробужденного сознания понимает: все уже свершилось, свершилось помимо его воли, и подступает отчаяние и чувство неисправимой вины. А она гладила его щеки, неумело целовала в губы, бороду, плечо и приговаривала: «Вот какой же ты молодец, Мишенька, а ты еще боялся! Ты ничего не бойся, я вот не боюсь, ты только не мешай мне любить тебя... Как же мне хорошо; я знала, что будет хорошо, но не знала, что так хорошо». Софьюшкины слова, Софьюшкой подсказанные. Все смешалось во времени, в душе и памяти...
Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще...
У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины... Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, — Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки — его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» — как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это...
Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи...
Он проснулся, а она уже не спала; лежала на его руке и глядела не на него, а куда-то вдаль, и он впервые заметил то, что не замечал раньше: глаза у нее, точно, как у него, чуть навкось, но не узкие, а большие, и в них матовая голубизна, и будто за голубизной этой скрыта глубь, стоит провести пальцем по ее глазам, и там откроется, может быть, самая отчаянная синева. Она лежала и тихонько, чуть шевеля губами, напевала что-то — для него, или для себя, или для них обоих: «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать, и цветочков я искала, чтобы милому послать, чтобы милому послать...» Увидев, что Мишенька ее проснулся и с каким-то изумлением слушал ее, она сначала негромко рассмеялась, потом всплакнула, потом снова рассмеялась, — и все это за какую-нибудь минуту, — и так же тихо шевеля губами, пропела ему в плечо: «Не дари меня ты златом, подари лишь мне себя, подари лишь мне себя...» И это уже не во сне — раннее сумрачное зимнее утро забрезжило в окошке викуловской избы и засветилось, заглядевшись на юное Зорино лицо.
Серафима подымалась рано, до первых петухов, — так было заведено и так велось сейчас. Нехотя, с трудом отрываясь от его губ и рук, Зоря босиком, как пришла, скользнула в свою комнатку.
Он слышал, как, тихо ступая при своей грузности, вышла из своей половины старшая сестра, с мягкой здоровой протяжностью зевнула, сотворила тихую молитву перед Богородицей с лампадкой, поминая с глубокими вздохами отца и мать, тихонько посидела на лавке, наверное, раздумывая о своих домашних, теперь так усложнившихся заботах, затем стала растоплять печь, шурхать горшками, ставить самовар, что-то заносить из холодных сенцов...
Как взглянет он ей в глаза? И такой ли будет Зоря, не спохватится ли она, не загорюет ли, что непоправимое сделано.
Нет, он не причинит сестрам никакого зла, никакой обиды, и Зоря и Серафима никогда не пожалеют о том, что в этом доме полюбили его, Бутина... Клянусь памятью всех, кто мне дорог!
14
— И насчет собак гоже! — вдруг услышал он деловитый доверительный голос рядом. Это, заскучав, снова подъехал Петя-Петушок Яринский. — Насчет собак тоже упреждал.
— Каких собак, — не понял Бутин, — ты о чем, Петя?
— Ежли настоящая охота, без собаки никак! Когда с отцом хаживали, то у нас мунгалка была, здоровущая, черная, косматая, как леший злая была, а до чего ж умная! И силища! У других и белковые собаки, и кабаньи, и зверовые, а у нас, верьте не верьте, одна на всех: и на секача идет, и на сохатого, и волка случалось запросто загрызет! Ну и за сторожа тож, за домом глядела. Но дома тосковала, спит, а во сне, не вру, ногами перебирает и тявкает: зверя видит! От старости померла. Вот эти мохнатки, рукавицы то есть, с ее шкуры поделаны, и сапоги были, да сносил.
Бутин слушал, а про себя думал: счастливый человек, простодушный Петя Яринский: ездит за кучера, сопровождает хозяина, трудится в саду, заботлив к матери, на учебу не захотел, жениться не помышляет. Одно на уме: с ним ездить да охотиться.
Яринский, подслышавши, что ли, мысли Бутина, повернул к нему круглую голову и без всякого перехода спросил:
— Михаил Дмитриевич, очень интересуюсь, как там Нютка наша в Москве-то? Должно, шибко хорошо живется с Петром Дарионы-чем? Уж и Нерчинск наш ей не нужон!