Шрифт:
А доказательством тому является ваш собственный опыт зятя, когда вы с приятным удивлением, еще не веря до конца свои глазам, замечаете, как о ваше взаимное друг о друге уважение, но еще больше об ее несокрушимое добродушие, точнее, почти слепой инстинкт видеть во всем сначала хорошее, а потом уже все остальное, как волны о скалу, разбиваются и ваши расхождения в религии (она принадлежит к старому поколению и потому насквозь православная, а вы, как прогрессивный человек, склонны к буддистам и йогам), и ваша разность в отношении к людям (она выросла в большой семье, ценит и любит общение, ваша же семья числом была минимальной, да и люди, просто как люди, по большей части действуют вам на нервы – имеете на то полное право!), и еще тысячи других и мелких несоответствий типа вашего упорного нежелания желать за столом «приятного аппетита» (ведь либо он есть, либо его нет, а от пожелания ничего не меняется), или говорить перед уходом ко сну «спокойной ночи» (в фильме «В джазе только девушки» подобное пожелание означало, что тот человек скоро заснет навечно), или при чихании произносить «будь здоров» (вместо того чтобы строго и неодобрительно посмотреть на чихающего: ведь сколько микробов он выбросил в окружающее пространство!) и так далее и тому подобное.
Короче говоря, вся эта ваша почти юмористическая и вместе довольно твердая демонстрация собственного и сугубо индивидуального стиля жизни при минимальной готовности пойти навстречу «старому человеку» представляет собой, если присмотреться, некоторое – и сознательное с вашей стороны – испытание для гордого и трогательно-старомодно-авторитетного характера тещи, испытание, которое, нужно сказать, она с честью выдерживает, и которое едва ли не более важно для вас самих: видя ее доброту и покладистость, вы и сами становитесь добрей и покладистей, – а не это ли, в конечном счете, самое главное в жизни?
XVII. Баллада о Моей Хорошо Состарившейся Маме
Когда я думаю о том, что моя мама не удосужилась ни разу за сорок лет навестить меня в Германии – если не ради своего единственного сына, то хотя бы ради своего единственного внука – когда я, далее, припоминаю, с какой неохотой она спрашивает меня по телефону о моей жене или теще – которые, между прочим, прекрасно к ней относятся – и в то же время всякий раз прибавляет: «Ну а у тебя-то все хорошо в семье?», желая втайне услышать в ответ: «Да как тебе сказать – всякое бывает…» – чтобы опять пригласить меня к себе в наш родной город S., причем меня одного… когда она подолгу и с ностальгической старческой зацикленностью рассказывает об одном и том же: о былом и давным-давно распавшемся треугольнике семьи – отца, матери и сына – треугольнике, в котором, осмысливая его с холодным лермонтовским вниманием, буквально живого места не было, и когда я, наконец, пытаюсь понять ее несколько странную для меня материнскую любовь – как можно любя отправлять сына ежегодно в пионерские лагеря, которые он не выносит? как можно любя отвести сына в милицию за то, что он вместе с приятелями снял несколько арбузов с поезда? как можно любя не давать сыну согласие на выезд и только из-за улыбнувшейся квартиры в центре города, о которой она всю жизнь мечтала, и которую я ей путем двойного и нелегального обмена сумел обеспечить, покидая навсегда город S., изменить решение? – короче говоря, подводя все вышесказанное к общему знаменателю, я не могу не вспомнить об универсальной природе духов в буддийской интерпретации: в данном случае, духе или ангеле материнской любви.
Она, эта интерпретация, в частности, утверждает, что, несмотря на иные безграничные возможности в смысле преодоления, скажем, пространства и времени, сфера воздействия любых духов – и в особенности, после инкарнации – принципиально ограниченна, хотя и в разной степени, – отсюда вытекает, что если у какого-нибудь отдельно взятого духа материнской любви слабые крылья, то он просто не может воспарить в своей родительской любви так, как сам бы того хотел и как того требует его вечная, врожденная, и быть может, в конечном счете все-таки им самим для себя надуманная природа, и любые упреки здесь неуместны: приняв на веру такую космическую конфигурацию, начинаешь снисходительней относиться и к своим ближайшим родственникам, и к людям, и к себе самому.
Если же, напротив, проникнуться ощущением безграничных возможностей духов и души, а также прямо вытекающей отсюда полной ответственностью за каждый жизненный шаг – да еще в единственной по определению земной жизни! – то тяжесть чувства вины, рождающаяся, например, из осознания слабости любви, подобной любви моей мамы, но также и моей собственной, становится физически невыносимой, – и вот тогда, пусть и не часто, приходится невольно смотреть на себя и все вокруг тем предельно пронзительным и не знающим теплоты сочувствия взглядом, каким смотрят на созерцающего наши православные иконы.
Как страшно разваливается тело под давлением возраста и болезней! и как трогательно сознание сопротивляется этому неумолимому природному процессу! ведь нет же и не может быть, кажется, в человеке ничего такого, что было бы вполне независимо от клеток, тканей и органов, а это значит, что любое и самое ничтожное их недомогание тотчас передается душе и духу, что бы под ними ни подразумевать: вот почему, когда человек мужественно и до конца сопротивляется болезням, отгоняет от себя раздражение и депрессию, пытается оставаться оптимистичным и доброжелательным к людям и к жизни, мы его уважаем и перед ним преклоняемся, – нам кажется, что кроме как силой воли и мужеством невозможно противостоять разрушению плоти, и что в этом самом противостоянии заключается как раз вся суть и сила духа, – да, все это несомненно так и есть на самом деле, но остается все-таки в сознании некий неустранимый оттенок, как бы привкус тончайшего психического дискомфорта, и вот это самое субтильное чувство, если как следует в него вдуматься, коренится в нашей врожденной вере, что между духовным и материальным нельзя просунуть и волоса, а значит, само состояние тела еще прежде, чем сознание начнет в нем и за него бороться, достаточно адекватно воплощает заключенный в нем дух.
Иными словами, здесь имеется в виду древняя истина, что в юности мы имеем лицо, подаренное нам судьбой, а в старости то, которое мы сами заслужили, то есть насколько благообразно мы состарились, как мало у нас появилось безобразных морщин и складок, и до какой степени черты лица сохранили одухотворенное выражение, – это самое важное и это является первым признаком духовности, – а если этого нет, если тело разрушилось так, что свет духовности тлеет в нем, как последний уголек в бесформенной куче сгоревших дров, и выражается только в последнем отчаянном и жалком крике: «Я, душа, существую, но не имею ничего общего с этим телом!», – то это, конечно, тоже духовность, но как бы уже второго порядка.