Шрифт:
Очевидно, что это последнее утверждение имеет особое значение для обоснования того высшего нравственного значения, которое принадлежит любви к Богу несмотря на то, что в ней достигается высшая степень исключительности. Приходится признать, что в этом ключевом пункте Астафьев весьма немногословен. Он фактически ограничивается одним примером, говоря о молитве в храме; молитве, которая всецело обращена к Богу и в то же время является «определенною формою общения» между молящимися.
Так или иначе, Астафьев считает выполненной свою задачу: показать, что «положительная мораль возможна лишь через положительную религию, – не иначе», и заодно раскрыть «внутренне необходимую зависимость любви к человечеству от религиозной любви к Богу» [31: 84]. На мой взгляд, эти задачи оказались решенными у Астафьева далеко не достаточным и не слишком убедительным образом. Более того, «религиозная» концовка его работы выглядит каким-то искусственным «довеском» к тем результатам, которые он действительно сумел обосновать и ясно выразить.
Это, прежде всего, четкое разграничение юридических и нравственных требований, которого так не хватало славянофилам. В отличие от первых, вторые не могут предъявляться в одностороннем порядке, а требуют взаимопонимания, обоюдного признания определенных нравственных норм как теми, кто произносит нравственный суд, так и теми, над кем этот суд произносится. Если продумать этот принцип нравственной взаимности до конца, то станет понятно: моральное право судить о других имеет лишь тот, для кого стала нормой жизни постоянная и нелицеприятная нравственная самооценка.
Далее, в рассмотренном сейчас труде Астафьева он впервые твердо подчеркивает идею конкретного индивидуального субъекта как ключевую идею психологии – и тем самым неразрывно связывает психологию с философией. При этом проясняется архитектоника души, в которой чувству открывается самая сущность субъекта, интеллект направлен на познание объекта, а воля обладает двоякой субъективно-объективной направленностью, связанной с коренным стремлением субъекта к объективному самовыражению.
Наконец, Астафьев набрасывает яркими красками образ любви, в которой человек стремится не получить, но отдать, одарить другого; любви, которая не распыляется между многими, а всецело сосредотачивается на одном. Мне думается, что, среди массы размышлений о любви в русской философии, эссе Астафьева является, по сути, единственным, в котором любовь предстает как чувство sui generis, кардинально отличное от дружбы, сострадания, привязанности и всего остального, что мы так часто путаем с любовью как высшим самовыражением человеческой личности. Но не выходит ли любовь в силу этого за пределы нравственности? Хотя бы в том смысле, в каком основание выходит за пределы того, что оно обосновывает?
Астафьев об этом не говорит, но он фактически подводит читателя к этой мысли.
В заключение этой главы позволю себе краткий экскурс в русскую поэзию, которая, как и любая поэзия, была в первую очередь «поэзией любви». У Алексея Константиновича Толстого есть стихотворение, которое вспоминается мне чаще других стихотворений этого замечательного поэта. Приведу его полностью как пример, подкрепляющий ключевые мысли Астафьева о любви, хотя фактически в форме спора с этими мыслями. Вот это стихотворение:
Ты клонишь лик, о нем упоминая,И до чела твоя восходит кровь –Не верь себе! Сама того не зная,Ты любишь в нем лишь первую любовь;Ты не его в нем видишь совершенства,И не собой привлечь тебя он мог –Лишь тайных дум, мучений и блаженстваОн для тебя отысканный предлог.То лишь обман неопытного взора,То жизни луч из сердца ярко бьетИ золотит, лаская без разбора,Всё, что к нему случайно подойдет.Поэт пишет о первой любви именно то, что Астафьев говорит о подлинной любви. По мнению А. К. Толстого она – лишь предлог для «тайных дум, мучений и блаженства» – но это и значит, что в ней происходит «уяснение себя как личности», уяснение самое болезненное, но, возможно, и самое глубокое именно в любви. А. К. Толстой отмечает, что она, эта «первая любовь», приписывает своему предмету совершенства, которыми он не обладает, – но это и значит, что она его идеализирует. Наконец, для поэта она – « лишь обман неопытного взора»; но тут же он видит в ней «жизни луч», бьющий из самого сердца и золотящий (то есть снова идеализирующий) то, на что он случайно падает.