Шрифт:
С Гессе и Мартином он расстался задолго до лагеря паломников; свернув влево, фон Вегерхоф обошел поляну с убогими домиками по широкой дуге, углубившись в лес, и лишь тогда забрал вправо, подступая все ближе к границе Предела. Здесь все еще было заметно пребывание людей поблизости — обломанные ветви и вытоптанные тропинки, полное отсутствие сушняка… Сюда паломники явно захаживали частенько за те месяцы, что обитают в этом лесу.
— Густа-а-ав!
Он остановился, прислушавшись к далекому голосу, и снова услышал то же имя, выкрикнутое другим паломником с другой стороны, из глубины лесной чащи. Стало быть, кто-то заплутал… Или ушел в Предел, но его собратья все же решили прочесать лес. Еще один «пропавший», как это обозначил Мартин…
Фон Вегерхоф двинулся дальше, время от времени слыша, как там или тут кто-то выкликает все то же имя — порой ближе, порой дальше, но никто из отправившихся на поиски, судя по всему, глубоко в лес так и не зашел. Логично и понятно, с мысленной невеселой усмешкой заметил он сам себе, следопыты из них никудышные, а разделить судьбу этого Густава, если он и впрямь заблудился, никому не хочется.
Голоса стихали, оставаясь все дальше позади — в то время как стриг удалялся от лагеря, искатели к нему приближались, явно сочтя, что сделали все возможное в меру сил, и вскоре вокруг установилась тишина. Здесь лес был уже безлюден и почти безмолвен; где-то в вышине изредка, негромко и словно бы нехотя тренькали весенние птицы, под ногами уже чаще попадались сухие ветки, а прошлогодние листья, прибитые за зиму снегом, все больше стелились непотревоженным ковром, а не грудились, сбитые ногами людей. Там и тут еще можно было заметить следы, однажды попалась навстречу ель с явно обломанными рукой человека нижними сухими ветвями и сучьями, но уже было ясно, что сюда паломники если и забредают, то нечасто.
Предел четко ощущался по правую руку, зияя навстречу миру, словно бездонная каверна, своей парадоксальной, неясной мощью, в которой, как стриг ни прислушивался, по-прежнему нельзя было ощутить ничего — ни зла, ни благодати. В обоих представителях семейства Гессе, он видел, это пробуждало любопытство, а в младшем еще и азарт, сам же фон Вегерхоф свои чувства определить затруднялся. Мир давно уже был четким, понятным и банальным, всё подлежало классификации, всё укладывалось в ту или иную систему, всё уже давно было ясным, всё уже было. Люди четко делились на типы и категории, события однозначно относились к той или иной степени либо пользы, либо вреда, либо зла, либо добра, даже когда совесть, мораль или Господни заповеди говорили, что где-то всё не так однозначно; даже это неоднозначное можно было разложить на части, и тогда уж каждой части легко присваивалась та или иная категория. События вокруг не блистали новизной — человеческая история и человеческое бытие были банальны, типичны и повторялись во всем, от бытовых мелочей до великих свершений, и nil novi sub luna [76] . С одной стороны, в этом были свои плюсы, ибо натура жаждала покоя и никогда, сколько он себя помнил, не стремилась к увлекательным приключениям и удивительным открытиям, с другой же стороны — сие положение вещей удручало, делая и без того не слишком желанную долгую жизнь еще унылей, скучней и тягостней.
76
Ничто не ново под луной (лат.). Парафраза слов Экклезиаста, 1,9: «Нет ничего нового под солнцем».
Предел стал тем самым новым.
Его нельзя было разложить на составные части, классифицировать, приклеить ярлычок с именованием и описаниями, он не укладывался в готовые привычные схемы и не желал быть пусть и чем-то неизведанным, но неизведанным, о котором было бы известно, а что же именно надо изведать. Это было просто нечто. Нечто, существующее само по себе и само в себе, от него нельзя было протянуть никаких нитей и связок хоть с чем-то, что уже было известно и понятно.
Это выбивало из колеи, это рушило уже почти воцарившееся спокойствие в душе, мыслях и жизни. Это спокойствие, спасительное равнодушие, позволявшее смиренно и благодушно встречать каждый новый день, год, десятилетие затянувшегося бытия, не покидало уже давно и, казалось, не поддавалось уже никаким жизненным неприятностям. «Неприятность», именно по этой категории проходила даже долгая агентурная работа в среде себе подобных, грозившая в случае неудачи тяжелой и неприятной смертью. Смерть сама по себе не пугала, неприятным было осознавать, что от его успеха на этом непривычном поприще зависит благополучие Конгрегации как таковой и людей, подвести которых хотелось меньше всего на свете. У этих людей не было времени пробовать и начинать сначала, не было бескрайнего права на ошибку, не было возможности ждать благоприятных раскладов…
«Если возраст, по-твоему, изъян — со временем, можешь мне поверить, он исправится»…
Когда это было? Вчера? Еще вчера. Нетерпеливый мальчишка-инквизитор за столом напротив, с нескрываемым подозрением глядящий на тварь перед собою, а тварь убеждает его, что ей можно верить, и со снисходительной улыбкой смотрит на охотничью злость в глазах… Еще вчера. Еще миг назад. И вот он, этот мальчишка, с густой сединой в волосах, длинным списком ран и увечий, телесных и душевных, а пройдет еще миг — и от него останется лишь воспоминание. На его место встанет другой, и все начнется сначала…
Ecce homo [77] .
Человек приходит в мир на один миг из вечности — и уходит обратно, оставляя за собою кто пустоту, кто разруху, а кто камень или два в кладке, которую продолжит возводить пришедший следом, и кто-то разбивает эту кладку намеренно, а кто-то просто положит не тот камень или не той стороной, или раствор смешает неверно — и другим идущим следом приходится разбирать, строить заново, править… Кто-то делает это, потому что должен, кто-то — потому что хочет, кому-то важен результат, кто-то наслаждается процессом…
77
«Се человек» (вот человек) (лат.). С этими словами, согласно Евангелию от Иоанна, Понтий Пилат показал народу Иисуса Христа после бичевания.
Александер фон Вегерхоф не стремился возводить стены, мастерок в руку он взял помимо воли, а каждый новый камень поднимал с немыслимым усилием, опасаясь всякий раз, что уложит его вкривь и вкось, каждый раз жалея, что нельзя просто взять и бросить это занятие. И вот когда, наконец, оно стало привычным, рутинным, обыденным — спокойствие пусть не рухнуло, но зашаталось. Предел, этот обломок неведомого в привычном мире, коробил своей непостижимостью, непонятностью, тайной… Но вместе с тем этот брошенный в пруд спокойствия камень всколыхнул что-то еще. Что-то совсем забытое, настолько давнее, что и сама память запнулась, пытаясь выудить из глубин себя это «что-то». Что-то из детства, когда мир был еще чудесен, а его познание — увлекательно и восхитительно, темный чердак — полон неведомых существ, а пруд недалеко от имения принадлежал воднику [78] , которого сам лично видел вчера, именно его, что вы, нет, это не просто щука мелькнула в роголистнике, честно видел…
78
Vodn'ik (чеш.). — водяной, водяник.