Шрифт:
А потом и по другому поводу в общем письме написал про цыган, уже его собственных.
Цыгане, писал он, моя давняя и незатухающая любовь.
«Я чуть не подпрыгивал от радости, когда меня спрашивали, не цыган ли я. Я в отрочестве был совершенный цыганенок. Да и потом, лет эдак до 25–27. А уже после полезла наружу моя иудейская подоплека. Меня всегда восхищало то великолепное пренебрежение ко всему, что мы напридумывали, – от манер до комфорта. И действительно в них „что-то птичье и египетское есть“. И дело не в том, что они красивы почти все – по нашим, по европейским меркам; нет, даже какая-нибудь смуглая, маленькая, кособокая, с отвисшими грудями – проходит не среди, а сквозь и мимо, как мы проходим мимо неинтересных и неодушевленных предметов. И отношение у них к нам тоже утилитарное: они нас замечают, когда мы нужны (как мы к предметам): лишь тогда они кружат вокруг нас свои замызганные юбки. Тем более мне приятно вспоминать, что ни одна моя встреча, ни один разговор с цыганами не был для них материально выгоден. Помню, у меня никогда и денег-то не спрашивали. Своего, что ли, узнавали?»
Вот именно узнавали! И дело было не в темной масти – мало ли черноволосых.
Был дан ему шаг легкий, неслышный, так ходят не в городе, а по горной тропе, и в каждом движении – цыганство. Иначе – свобода. Но мягко аранжированная, без манифестации и категоричности, свойственной суровым борцам за независимость. Просто чувство вольности было у него врожденным, владело им, как говорится, в размерах чрезвычайных. В той действительности, где мы выросли и сформировались, такого состояния души, как у него, просто и быть не могло.
Право, уйти бы ему с табором, оно, может быть, и лучше было б.
Да, но тогда мы бы не встретились.
Я и сейчас думаю, цыганская это была нить, что нас связала. Его московские и крумловские мои – эти уличные ворожеи, столь сведущие в таинственных делах судеб, подсуетились заочно.
Продолжение в городе Калуге, куда Юлий был сослан на год по отбытии заключения в лагерях, потом – во владимирской тюрьме.
В Калугу к нему друзья приезжали и я приезжала тоже. Я была одна в доме, когда в дверь позвонили и на пороге появилась седая горбоносая птица с прозрачным глазом гипнотизера и серебряной серьгой, назвалась сербиянкой. Я ее тотчас впустила и, разумеется, немедленно оказалась в ее власти. Выложила свой скромный капитал, объяснила, что нужно мне в Москву ехать, она честно отложила обратно в кошелек – на электричку и на метро, остального хватило на славное чародейство. Выдернули нитку из подкладки моей шубы, разорвали, а нитка оказалась целехонькой, холодная вода из стакана не выливалась, но закипала с шорохом дальнего прибоя. «Только не гадай мне», – прошу. «А чего тебе гадать, и так ясно». Это ей ясно, а не мне. Но я так просила ее прийти завтра, когда хозяин будет, и показать ему все это, особенно с морским прибоем и еще чудо с ниткой, и обещала ведь она, обещала!
И не пришла. Он ждал ее очень.
Оказалось, мы оба ценим фокусы. Еще оба терпеть не могли, когда их, фокусы, разоблачали.
Однако прежде, чем двинуться дальше, я призываю себя не порывать полностью отношения с жизненной правдой и говорю – тебя послушать, так можно подумать, что все цыганские встречи были приятны; друзья, узнав про визит сербиянки, заверяли, что ее КГБ подсылал, только Юлий не верил, и я не верю.
Ну а в поезд Андижан – Москва тоже не веришь? Припомни, не ты ли в ноябре шла с вокзала домой в халате, оставшись без куртки. И впав в глубокий сон, во сне все же видела этих двух маленьких радужных женщин, почему-то оказавшихся в купе. Было это? – Увы. И вообще обобрать меня поздней осенью было свинством. Да, но, обчистив по дороге и мою косметичку, они оставили необходимое, с их точки зрения, а именно затрапезный тюбик помады, давно его нужно было выкинуть. Тюбик этот, оставленный мне в утешение вместо куртки и прочего, записываю в цыганский актив.
Стяжательство и сорочья жадность к вещи равнялась жесту отказа. Как-то в Калуге мы с Юлием отправились на толкучку, а там цыгане торгуют своим тряпьем, но никто не покупает, вот они развели костер на снегу да и пожгли свой товар, и так весело! Только зубы сверкали. Кажется, нам, благодарным зрителям, персонально показали этот спектакль, а среди калужских торговцев одобрения такой бесхозяйственности не возникло.
Но не все пристрастия были у нас с ним одинаковы.
Он в Щепкинское училище в юности поступал, а я Мейерхольдом занималась. То, что его не приняли, а мою диссертацию десять лет не пропускали, оно, конечно, дополнительно сближало, но все же со счетов не скинешь разность систем.
Он море любил больше всего на свете, а мне лучше в лесу.
Ему бы с книжкой на диване лежать, а я брожу где попало. Он ворчал: шастаешь! Хуже кошки.
Но кошек мы как раз любили оба. Еще: Диккенса, Дэзика Самойлова и молдавское вино.
Что за вечер в степи молдаванской?
Да цыганский это вечер, что и говорить. Цыганский – и никакой иной.
Вдруг меня позвали художником по костюмам в театр «Ромэн», на спектакль «Цвет вишни», где дело происходило как раз в Молдавии, что для меня было кстати, очень кстати, объясню почему.
Нет сомнений – жизнь подкинула мне «Ромэн» не потому, что я ужалена цыганством, а потому, что Юлий был рядом, и, конечно, судьба его и присмотрела в первую очередь.
Судьба у нас уже была общая. Я работала несколько раз с режиссером Б. Ташкентским, с режиссером Э. Эгадзе мы делали «Кровавую свадьбу». И начались контакты с этим странным театром, личные и творческие.
Что и говорить, это было уже не таборное общение, то была интеллигенция, люди театра. И как всегда во всяком театре, актрисы составляли особую группу, племя в племени, пламя в пламени, театр в театре. Для меня, во всяком случае, было именно так.
То была бурная жизнь, полная страстей и профсоюзных собраний, почему-то «Ромэн» питал непонятную склонность к этому роду человеческих занятий. Треск шелков, хищное щелканье ножниц, рыданье скрипки за стеной и гортанная речь.
Не знаю, как сейчас, но в те времена, когда я переступила порог театра «Ромэн», на сцене непременно присутствовал обширный табор. Табор, как мне сказали, одевался сам, из подбора, а мне предстояло его одеть согласно собственной идее. Мне необходимо было изобрести велосипед, но – свой. О том, как я летела со своего велосипеда, придется вспомнить.