Шрифт:
Именно к нам в класс на урок немецкого языка и заявился чудик инспектор. Ну а как не чудик, если штаны у него по грудь, а гачи по полу, а галстук под серым пиджаком… ну, в общем, много ниже пояса. А на носу золотые очки. Наверное, золотые, потому что желтые, и он ими дорожит, если то снимает и в кожаный футлярчик убирает, то снова надевает и толстенькими пальчиками на носу придерживает, хотя сидят нормально, совсем не спадают, как у директора Ивана Захаровича.
Между прочим, в класс они вошли втроем: Дора Самуиловна, инспектор и директор Иван Захарович, который нам и рассказал, зачем это чудило в золотых очках к нам приперлось. Иван Захарович похотел, чтобы мы не ударили в грязь лицом, то есть чтоб не подвели Дору Самуиловну, которая стояла рядом, с красным лицом, будто свеклой натерлась, моргала и делала улыбку. Директор ушел, а инспектор проковылял до задней парты левого ряда и уселся на свободное место.
Кое-чему мы, конечно, от Доры научились. Мы даже изобрели для себя тайный язык из немецких слов. Например: «дэртышнуть» — это значит стукнуть по затылку, «дасгэфнуть» — стукнуть по носу тетрадкой, «дасбухнуть» — это… ну, это неприлично объяснять. В общем, мы были готовы помочь нашей Доре изо всех сил. Урок Дора обычно начинала с того, что долго говорила по-немецки, а мы, иногда даже догадываясь, о чем она лопочет, успевали обменяться кое-какими новостями или разобраться с девчонками. Нынче же все сидели как отличники и рожами изображали полное понимание. А инспектор, как только Дора заговорила, широко открыл рот, очки спустил на кончик носа, зенки выпучил и так весь урок и просидел, будто его загодя цветным горшком дэртышнули.
Обычно другие инспектора где-нибудь посередине урока начинали разгуливать промеж парт и вмешиваться: «Ну-ка, толя-вася-петя, скажи мне, как ты понимаешь…» Толя-вася-петя вскакивал как чумной и тарабанил, а если тарабанки в мозгах не было, чтоб учительницу не подводить, придурошно дергался и просился до ветру. Это «до ветру» всем инспекторам отчего-то ужасно нравилось — с ходу отпускали.
Но теперешний инспектор, полный чудик, за весь урок не шелохнулся, а как звонок прозвенел, схватил свой толстый портфель, и только мы его и видели.
Обо всем том, что происходило в кабинете директора, куда вслед за инспектором просеменила Дора Самуиловна, мы, конечно, ничего не знали. И я воспроизвожу разговор — рисую эпизод, имевший столько последствий, по позднейшим рассказам и пересудам.
Почти бегом вбежавший в кабинет директора инспектор Флик плюхнулся на стул и, очумело глядя на улыбающегося Ивана Захаровича, на вопрос его: мол, ну как? — молчал и сопел до самого появления в кабинете Доры. Потом перевел взгляд на нее, сидевшую прямо, как только что поставленный и по дурости покрашенный плетень — платье малиновое и «физия» под цвет платья, на директора оглянувшись, подтянулся к Доре и почти шепотом спросил ее:
— Скажите, э… э… милая, это какому же языку вы обучаете наших славных советских детишек?
Дора еще больше выпрямилась, сделала круглые глаза и тоже полушепотом отвечала:
— Что значит «какому»? Известно, какому… Тоись что?..
Иван Захарович, не переставая улыбаться, тоже встревожился.
— Борис Давыдыч, в каком смысле… имеете в виду?
Флик откачнулся на спинку стула, набрал воздуха в живот:
— Я, конечно, не скажу, что язык, которому вы обучаете наших, подчеркиваю, советских детишек, что этот язык есть стопроцентный идиш, но что это не немецкий язык, я свидетельствую всеми своими дипломами, а их у меня, слава Богу, три!
Три пальца он показал и Доре, и директору, который улыбаться перестал и смотрел теперь на Дору, как если бы ее поезд переехал. Дора же встрепенулась всем своим малиновым платьем и сначала только беззвучно губами шевельнула.
— Что ви такое гаварыти? — пролепетала она с тем самым акцентом, который и мы, и директор, воевавший только на финской и немецкого языка не слышавший, принимали за немецкий.
А Дора, захлебываясь словами, объясняла, что в восемнадцатом у них на квартире стоял немецкий офицер с денщиком и ее, дорина, мама замечательно общалась с постояльцами, и все они, мамины дети, тоже общались и замечательно понимали друг друга… Но инспектор уже больше ее не слушал и многозначительно смотрел на вконец растерявшегося Ивана Захаровича, который, через стол подтянувшись, тихо спросил Флика:
— Как вы сказали? Идеш? А это что?
— Это, прошу прощения, еврейский жаргон, от которого образованные советские евреи практически отказались… Ну, это неважно. Важно — что делать будем? Ее, то есть товарищча Розен… к вам отдел направил, или вы сами разыскали?
— Отдел, конечно…
Глаза Доры набухли слезами, она переводила взгляд с инспектора на директора, с директора на инспектора и, когда с чьими глазами стыкалась, кивала бессмысленно и снова пыталась рассказать про постояльцев восемнадцатого года и замечательное с ними общение.
— Скажите, милая, — обратился к ней наконец инспектор, — вы еще что-нибудь умеете, кроме как обучать детишек вашему ужасному немецкому языку?
— На пианино… — осторожно предположила Дора Самуиловна.
— Ага! — радостно закивал инспектор. — В детсадике, допустим, детишкам подыграть то-се, а? «Жил-был у бабушки серенький козлик…»? «В лесу родилась елочка…»? А?
Дора торопливо закивала, но теперь инспектор Флик, протерев ладони, доверительно обратился к Ивану Захаровичу:
— Вы, конечно, понимаете, что я должен был бы доложить в отдел о несоответствии, так сказать… Но зачем нам с вами неприятности? Или как?