Боумен Салли
Шрифт:
Кристиан передернул плечами и ответил, теперь уже не так желчно:
— Да. Полюбуйся на это. Восемьсот акров плодородной земли. Своя ферма. Один сад занимает около десяти акров. А дом — действительно великолепный особняк, в котором многие поколения Глендиннингов, милых убежденных консерваторов, жили с незапамятных времен. Отец приобрел его в 1919 году у двоюродного брата, тогда дом был в жутком виде. Никакого сада не было — сад разбила мама. Здесь я родился. Здесь родились мои сестры. И теперь он принадлежит мне. Сестры от него отказались — у них свои большие поместья. Так что мне прикажешь с ним делать?
— Мог бы в нем жить, когда бываешь в Англии.
— Жить? Здесь? Эдуард, не болтай ерунды. Тут, по-моему, пятнадцать спален, не меньше. В таком доме холостяку делать нечего. К тому же меня устраивает мой нынешний образ жизни. Милая маленькая квартирка в Лондоне, чуть побольше — в Париже, и чуть поменьше — в Нью-Йорке. А тут — посмотри… — Он махнул рукой. — Сколько мебели, сколько картин. На кой мне вся эта обуза? Кому мне ее завещать? О господи! Стоит об этом подумать, как голова начинает раскалываться.
— Ну, раз уж все это не нужно ни тебе, ни твоим сестрам, значит, как я понимаю, остается одно — продать?
— В этом-то и беда. — Кристиан закурил новую сигарету и подался вперед. — Насчет продажи я уже решил. Окончательно и бесповоротно. Сестры пусть берут, что захочется, прочее отправится к «Сотби» или «Кристи»[10], а дом я продам. Все выглядело так просто. До сегодняшнего дня.
— А что теперь?
— Теперь не могу. — Кристиан отвел взгляд. — Как выяснилось, я действительно не могу. Понимаешь, я все время представляю себе, кому это достанется. Какому-нибудь гнусному деляге из Сити — прости, Эдуард, — который сорвал большой куш на бирже. Он выкорчует сад и заасфальтирует лужайку — так ему будет удобней. На месте розария устроит какой-нибудь бассейн, выложив его жутким ярко-синим кафелем. А его женушка — господи, так и вижу, как она переоборудует кухню, наставит новейшее металлическое оборудование и больше туда — ни ногой. А после пригласит какую-нибудь Жислен Бельмон-Лаон, чтобы та превратила дом в образцовый английский сельский особняк.
Он жалостно посмотрел на Эдуарда.
— Они же все изгадят, понимаешь? Все-все, что мне, как я думал когда-то, хотелось уничтожить. А теперь не хочется. При одной мысли об этом меня берет ужас. — Он сделал паузу. — Ты знаешь, они все еще в погребе — в целости и сохранности, — отцовские вина. Только что узнал, когда спустился в подвал. Со дня его смерти никто к ним не притронулся. И книга реестра вин на месте. В ней все подробно расписано. Числа.. Где и когда приобретено. Количество бутылок. Он вообще-то неплохо разбирался в винах, что странно — по части еды он всю жизнь оставался твердолобым английским пуританином. Больше всего любил рыбный пирог с фасолью, а вместо пудинга — пирог с патокой. И еще обожал сливы, он их сам собирал. О дьявол и все его присные, прости, Эдуард.
На глазах у него навернулись слезы. Он раздраженно встал и отвернулся. Эдуард приподнялся, но Кристиан сердитым жестом заставил его опуститься на место:
— Ничего. Сейчас приду в норму. Отвернувшись, он уставился на живую изгородь.
Эдуард выждал с минуту и тоже встал.
— Пойду сварю кофе. Хочешь выпить чего-нибудь крепкого? У меня в машине бутылка арманьяка.
— По правде сказать, мысль совсем недурная.
Кристиан так и не обернулся. Эдуард тихо удалился. Он сходил к машине за арманьяком, прошел длинной, выложенной тяжелыми плитами галереей на кухню и занялся кофе.
Между жестянками кофе и жестянками чая — «Эрл Грей», «Лапсанг» и «Цейлонский» — были заткнуты пакетики семян, на каждом — число. На кухонном столе лежала записка с перечнем того, что нужно купить: одну баранью котлетку, пакетик овсяных лепешек, полфунта масла, четверть фунта сыра. Вдовий рацион. Эдуард прочитал, и от жалости у него защемило сердце. Мать Кристиана провела тут в одиночестве десять последних лет жизни. Еще тогда его глодало чувство вины — так редко они с Кристианом ее навещали. Но и теперь ему было трудно представить себе ее существование в этом обезлюдевшем доме, ибо он до сих пор видел его таким, каков тот был двадцать лет тому назад, — полным жизни. Эдуард подумал о том, что все это пойдет с молотка, будет продано, перестроено, и, подобно Кристиану, почувствовал: нужно любой ценой сохранить то, что так любили и сберегали. Он вспомнил слова Филиппа де Бельфора: «Можете себе представить, как все обрадуются, когда вы преставитесь… еще бы, сколько добра — грабь — не хочу!»
Он отнес кофе и арманьяк на террасу. Тем временем Кристиан, казалось, пришел в себя; он сидел и курил очередную сигарету.
Эдуард налил ему кофе и стаканчик арманьяка и сел; он никак не решался сказать то, что хотел, но все же решился:
— Ты уверен, абсолютно уверен, что не хочешь жить в этом доме? И что сестры тоже не хотят?
— Я же сказал, что нет. Решительно нет. После похорон у нас был маленький семейный совет, и все согласились, что дом нужно продать подчистую. Примерно в этом духе. Без сантиментов.
— Можно, я его куплю?
— Что?! — Кристиан застыл с поднятым стаканом в руке.
— Можно, я его куплю?
Воцарилось молчание. Узкое лицо Кристиана залила краска.
— Побойся бога, Эдуард. Мы с тобой, конечно, друзья, но даже ради дружбы идти на такое… Я совсем не хотел…
— Знаю, что не хотел. И мое предложение продиктовано не нашей дружбой. То есть не только ею.
— Тогда почему?
Эдуард опустил глаза, и Кристиан, придирчиво наблюдая за ним, заметил, что он изо всех сил старается сохранить бесстрастное выражение, но это плохо ему удается: на лице Эдуарда явственно читалось счастье.