Шрифт:
– Да, думаю, – сказал он.
Изабель упала, сраженная выстрелом в голову. То, что казалось ее последним рывком, дало им шанс. Фактически спасло всех их. И все же кошмар случился страшный.
Он помнил это, самые последние действия. Но еще он помнил, не менее живо, все рейды, атаки, аресты. Расследования за многие годы. Жертв.
Все эти невидящие, уставившиеся в никуда глаза. Мужчин, женщин, детей, чье убийство они расследовали. За долгие годы. Чьих убийц он загонял в угол.
Помнил всех агентов, которых он отправлял, а часто и вел в пороховой дым.
И он помнил свою поднятую руку, готовую постучать в дверь. Стук старухи с косой. Стучал, а потом сам совершал убийство. Не физическое, но Арман Гамаш был в достаточной степени реалистом и понимал: то, что он делал, было убийством. Они навсегда оставались с ним – лица отцов, матерей, жен и мужей. Вопрошающие. Любопытствующие. Они вежливо открывали дверь, смотрели на незнакомца.
А после того как он произносил роковые слова, их лица менялись. И он видел, как на его глазах рушился их мир. Погребал их под грудой обломков. Согнутые горем, многие из них после этого никогда не разгибались. А те, кому это удавалось, смотрели на мир навсегда изменившимся взглядом.
Личности, которыми они были до прихода Гамаша, исчезали навсегда. Умирали.
Да. Арман помнил.
– Но я стараюсь не задерживаться на этом надолго, – сказал он Изабель.
Или, хуже того, он задерживался. Переживал заново трагедии, боль. Страдания. Обосновывался в аду. Но уйти было нелегко. Оставить его агентов, мужчин и женщин, которые погибли потому, что исполняли его приказ. Следовали за ним. Он давно чувствовал, что в долгу перед ними, а потому не должен покидать это место печали. Его долг – оставаться с ними.
Друзья и врачи Гамаша помогали ему понять, что он оказывает им плохую услугу. Их жизни не могли определяться их смертями. Они принадлежали не вечной боли, но красоте своих коротких жизней.
Его неспособность двигаться дальше навсегда замораживала их в последних страшных мгновениях смерти.
Арман наблюдал, как Изабель осторожно ставит кружку на кухонный стол. Когда до поверхности оставался дюйм, ее пальцы ослабли, и кофе пролился. Немного. Но он все же видел ее ярость. Разочарование. Смущение.
Он предложил ей свой платок, чтобы она промокнула влагу.
– Merci. – Она схватила его платок, вытерла стол; он протянул руку, чтобы забрать его, но она оставила себе.
– Я его в-в-в-выстираю и верну вам, – отрезала она.
– Изабель… – сказал он спокойным, но твердым голосом. – Посмотри на меня.
Она оторвала глаза от платка, испачканного кофе, посмотрела ему в глаза.
– Я тоже все это ненавидел.
– Что?
– Мое тело. Ненавидел за то, что оно подводит меня. Что допустило то, что случилось. – Он провел пальцем по шраму на виске. – За то, что не двигалось достаточно быстро. Не предвидело такого развития событий. За то, что упало и не могло встать, чтобы защитить моих агентов. Я ненавидел его за долгое выздоровление. Ненавидел, когда спотыкался. Когда Рейн-Мари держала меня за руку, чтобы я не упал. Я видел, как люди сочувственно пялятся на меня, когда я хромал или не мог подыскать нужного слова.
Изабель кивнула.
– Я хотел вернуть мое старое тело, – сказал Арман. – Сильное и здоровое.
– Прежнее, – сказала она.
– Прежнее, – кивнул он.
Они сидели в тишине, если не считать далекий смех детей.
– То же самое чувствую и я, – сказала она. – Я ненавижу… мое тело. Ненавижу, что не могу взять моих детей и поиграть с ними, а если я сажусь с ними на пол, то им приходится помогать мне подняться. Ненавижу это. Ненавижу, что не могу… читать им перед сном и так быстро устаю, теряю ход мысли. Ненавижу, что иногда я не могу складывать. Иногда не могу… вычитать. А случаются дни…
Изабель помолчала, собралась. Она заглянула в его глаза.
– Я забываю их имена, patron, – прошептала Изабель. – Моих собственных детей.
Бесполезно говорить ей, что он понимает. Что это в порядке вещей. Она заслужила право на трудные ответы.
– А что ты любишь, Изабель?
– Pardon?
Гамаш закрыл глаза и поднял лицо к потолку:
– «Вот что я любил: фарфоровую гладь тарелки, / Слой тонкий пыли на столе, каемки синий блеск по кромке, / И влагу крыш под фонарем, и хлеба лакомую корку».
Он открыл глаза, посмотрел на Изабель и улыбнулся; у глаз и губ на его усталом лице образовались глубокие морщины.
– Там есть и дальше, но я не буду продолжать. Это стихотворение Руперта Брука. Он был солдатом Первой мировой. Стихи помогали ему в аду окопов вспоминать вещи, которые он любил. Они и мне помогают. Я составил список в уме: в нем вещи, которые я люблю, люди, которых я люблю. Это возвращает меня к здравомыслию. До сих пор.
Арман видел, что она задумалась.
То, что он предлагал, не было магическим средством, помогающим при пулевом ранении головы. Ей предстоял огромный объем работы, боли, физической и эмоциональной. Но этим вполне можно было заниматься и при солнечном свете.