Шрифт:
– Браво! – восхитился Юлий. – Как точно, какой изящный стиль.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
– Главное – в истинности слов, в точности формулировок, – поправила деверя Вера. – Но, господа, позвольте продолжить чтение. «Его строки – испытанного старинного чекана; его почерк – самый четкий в современной литературе; его рисунок – сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»
– Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? – спросил Юлий Бунин.
Айхенвальд с видом сытого человека откинулся на спинку стула, вытер салфеткой рот. Прикрыл глаза. После паузы:
– «Зов», – и начал на память читать, чуть шепелявя:
Как старым морякам, живущим на покое,Все снится по ночам пространство голубое…Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом подхватил:
И сети зыбких вант; как верят моряки,Что их моря зовут в часы ночной тоски, —Так кличут и меня мои воспоминанья:На новые пути, на новые скитаньяВелят они вставать – в те страны, в те моря,Где только бы тогда я кинул якоря,Когда б заветную увидел Атлантиду.В родные гавани вовеки я не вниду,Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,Все будет сниться сеть канатов смоляныхНад бездной голубой, над зыбью океана:Да чутко встану я на голос Капитана!– Если мир – море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… – закончил Айхенвальд.
Бунин молчал. Думал он о своем, о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?
– В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, – сказал Бунин. – Вот, послушайте:
Хозяин умер, дом забит,Цветет на стеклах купорос,Сарай крапивою зарос,Варок, давно пустой, раскрыт,И по хлевам чадит навоз…Жара, страда… Куда летитЧерез усадьбу шалый пес? —Это я написал, сидя в Васильевском, оно же Глотово. Помню, вышел из усадьбы, спустился с взгорка к пруду. Наш священник сидит, рыбу ловит. Знаток этого дела, так и клюет у него. «Пропитание! – смеется. – Девчонкам моим на уху».
Семья у него большая, и все девчонки рождались.
Я присел рядом на поваленное дерево. Долго молчали, следя за игрой поплавка. Вдруг, без связи, священник произнес: «Загудит скоро набат, ни рыбу ловить, ни сеять, ни жать некому будет…»
Мурашки пробежали у меня по спине. Я сам в тот момент думал о том ужасе, который, чувствовал, скоро придет на нашу землю. Тогда же написал стихотворение:
Вот рожь горит, зерно течет,Да кто же будет жать, вязать?Вот дым валит, набат гудет,Да кто ж решится заливать?Вот встанет бесноватых ратьИ, как Мамай, всю Русь пройдет… —Вдохновение снизошло на меня. В то лето стихи так и лились, случалось, что в день писал два-три.
– И твоя поэзия удивительным образом предсказала грядущее. Увы, сбылось пророчество, – тихо проговорила Вера. – Бесноватых встала рать, дым валит.
Юлий нарочито бодро заговорил:
– Не спорю, поэты – лучшие предсказатели. Не хуже мадам Ленорман. У них, видать, прямая связь с Создателем. И все же нельзя теперь судить о русской революции беспристрастно.
– О какой беспристрастности говорить можно? – поморщился Бунин. – Настоящей беспристрастности не было и не будет. Для убийцы и грабителя сейчас самое счастливое время. Большевики будут прославлять свой переворот и все эти ужасы.
– Только с годами полностью проявится картина.
– Когда от Руси останутся рожки да ножки? – резко возразил Бунин. Чувствуя, что его горячность задела деликатного Айхенвальда, спокойней добавил: – Есть единственный оселок, на котором исторические деяния проверять должно: польза для России и, стало быть, для ее граждан. Так не может быть: государству хорошо, а гражданам плохо. Теперь революционеры разбудили дремавшего хама, который Русь и унижает, и разрушает. Для меня, повторю, ясно одно: русский бунт всегда бессмыслен. И жаль, что мы посетили мир в «его минуты роковые». Тютчев о них с восторгом писал. А уж какие в его время были «роковые минуты»? Тишь да благодать, аж зависть берет.
Вскоре после ухода Юлия и Айхенвальда в городе вновь началась стрельба – частая, ожесточенная. Палили со стороны Кудринской площади. Со стороны Моховой несколько раз ухнула пушка.
Но к полуночи все смолкло, даже ружейной стрельбы почти не было. Только однажды истошный женский голос совсем поблизости звал: «Помогите! Караул! Помоги…» Крик жутко оборвался на высокой ноте. Вера нервно оглянулась на окно.
Бунин вскочил с постели:
– Нет, не могу оставаться! Пойду заступлюсь…