Шрифт:
В Заключении сказано:
А. А. Фадеев в течение многих лет страдал тяжелым прогрессирующим недугом – алкоголизмом 144 . За последние три года приступы болезни участились и осложнились дистрофией сердечной мышцы и печени. Он неоднократно лечился в больнице и санатории (в 1954 году – четыре месяца, в 1955 году – 5 1/2 месяцев и в 1956 году – 2 1/2 месяца).
13 мая в состоянии депрессии, вызванной очередным приступом недуга, А. А. Фадеев покончил жизнь самоубийством 145 .
144
Вот свидетельство самого Фадеева:
«Я приложился к самогону еще в 16 лет, и после, когда был в партизанском отряде на Дальнем Востоке. Сначала не хотел отставать от взрослых мужиков. Я мог тогда много выпить. Потом я к этому привык. Приходилось. Когда люди поднимаются очень высоко, там холодно и нужно выпить. Хотя бы после. Спросите об этом стратосферников, летчиков или испытателей вроде Чкалова. И когда люди опускаются ниже той общей черты, на которой мы видим всех, тогда тоже хочется выпить» (К. Зелинский. С. 78).
«Жалости нет, алкоголиков не жалеют, – прокомментировал в дневнике этот диагноз Геннадий Шпаликов. – Какими же руками он писал, как мог говорить о светлом, чистом и высоком – пьяница по существу. <…> Оправдать его нечем. Ни тяжелой жизнью, ни непониманием современников. Его понимали, заочно – любили, благ жизни вполне хватало лауреату Сталинской премии, книжки которого переиздавались повсеместно. Фадеев – дезертир. Иначе его назвать трудно. Словом, очень неприятный осадок в душе. С портретов спокойно глядит седой человек с таким хорошим, честным лицом, много сделавший для всех, а внизу, рядом с перечислением заслуг его и достоинств – одно стыдное и грязное слово – алкоголик» (Кинематограф оттепели, 1998. С. 33).
145
«Был ли еще такой случай в истории, чтобы официальное сообщение провозглашало: причина смерти достойного человека – пьянство?» – спустя годы задавал вопрос Владимир Тендряков (Знамя. 1988. № 9. С. 188).
Диагноз – «тяжелый прогрессирующий недуг» – перешел и в некролог, что вызвало возмущение многих писателей, и в частности Михаила Шолохова. По воспоминаниям Михаила Шкерина,
потрясая газетой, он неистовствовал:
– Ну, ты подумай, какую подлую причину выставили! Прочитал вот, звоню в Президиум ЦК. Разговаривал с Ворошиловыми. Зачем, спрашиваю, такую версию опубликовали, посмертно унизили талантливейшего писателя, героя гражданской войны, вместе с делегатами десятого съезда партии штурмовавшего мятежный Кронштадт в двадцать первом году, тяжело раненного в том бою, – зачем? И знаешь, что сказал в ответ Ворошилов ноющим голосом? Он, слышь, нам страшное письмо оставил, на личности членов Политбюро перешел! (М. Шкерин. С. 5) 146 .
146
Об этом телефонном звонке Шолохова Ворошилову вспоминает и Игорь Черноуцан. Отрывки из его мемуарных записок напечатаны под названием «Искусство принадлежать народу» (Время новостей, 1 марта 2005. С. 6).
Откликом на самоубийство Фадеева и правительственный некролог стало написанное тогда же стихотворение Бориса Пастернака:
Культ личности забрызган грязью,Но на сороковом годуКульт зла и культ однообразьяЕще по-прежнему в ходу.И каждый день приносит тупо,Так что и вправду невтерпеж,Фотографические группыОдних свиноподобных рож.И культ злоречья и мещанстваЕще по-прежнему в чести,Так что стреляются от пьянства,Не в силах этого снести.(Б. Пастернак. Т. 2. С. 280)До 15 мая. Секретариат правления СП СССР образовал комиссии по литературному наследию репрессированных писателей И. Батрака (председатель Г. Коренев), И. Беспалова (председатель И. Анисимов), Артема Веселого (председатель В. Гроссман), И. Катаева (председатель Н. Чуковский), И. Фефера (председатель А. Прокофьев).
16 мая. Похороны Александра Александровича Фадеева.
Как вспоминает Александр Злобин,
Фадеева хоронили торжественно, с уклоном в помпезность. Людской поток вливался в Колонный зал. Траурный митинг на Красной площади. И вместе с тем была явная недоговоренность во всем этом действии, организованном напоказ (А. Злобин. С. 17).
Вопреки последней воле писателя (быть похороненным рядом с матерью, то есть на Введенском кладбище) его похоронили на Новодевичьем кладбище.
Вот написанное тогда же, но опубликованное только в 1989 году стихотворение Константина Левина «Памяти Фадеева»:
Я не любил писателя Фадеева,Статей его, идей его, людей его,И твердо знал, за что их не любил.Но вот он взял наган, но вот он выстрелил –Тем к святости тропу себе не выстелил,Лишь стал отныне не таким, как был.Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,Был выученным на кнуте и прянике,Знакомым с мужеством, не чуждым панике,Зубами скрежетавшим по ночам.А по утрам крамолушку выискивал,Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.Но много-много выстрелом тем высказал,О чем в своих обзорах умолчал.Он думал: «Снова дело начинается».Ошибся он, но, как в галлюцинации,Вставал пред ним весь путь его наверх.А выход есть. Увы, к нему касательствоДавно имеет русское писательство:Решишься – и отмаешься навек.О, если бы рвануть ту сталь гремящуюИз рук его, чтоб с белою гримасоюНе встал он тяжело из-за стола.Ведь был он лучше многих остающихся,Невыдающихся и выдающихся,Равно далеких от высокой участиВзглянуть в канал короткого ствола.(Цит. по: К. Ваншенкин. С. 85–86)17–22 мая. В Москве и Ереване Неделя французских фильмов.
17–25 мая. В Москве в работе Международного комитета славистов, который готовил IV Международный съезд славистов в Москве (1–10 сентября 1958 года), принимает участие Роман Якобсон. Как вспоминает Вяч. Вс. Иванов,
было условлено, что после его выступления в Московском университете мы поедем в Переделкино к Борису Леонидовичу вместе с Петром Григорьевичем Богатыревым, Костей Богатыревым (перед тем вышедшим на свободу) и Борисом Викторовичем Томашевским. Впятером мы не поместились в одной машине, поэтому я поехал отдельно и оказался в Переделкине раньше их. <…> Борис Леонидович спросил меня: „Кома, как вы думаете? Я хочу ему передать роман, чтобы его там напечатали. Можно ли это сделать?“ Я ответил, что, насколько я могу судить, Якобсон старается здесь быть в хороших отношениях со всеми, в том числе и с людьми официальными. Поэтому я сомневался в том, что согласится ли Якобсон сделать то, чего от него хотел Борис Леонидович. Полностью от этого замысла Пастернак не мог отказаться сразу, но с прямой просьбой к Роману Осиповичу не стал обращаться. Когда все собрались и уселись за стол, Борис Леонидович среди прочих тостов проговорил что-то и о том, что хотел бы видеть свой роман изданным – «чтобы он вышел за границей». Эти слова, сказанные как бы между прочим, но с подъемом, вызвали почти что окрик Зинаиды Николаевны: «Да что ты чепуху говоришь?!» Другие гости на них никак не ответили. Я так до сих пор и не знаю, догадался ли Роман Осипович о тайном смысле этого тоста – скорее всего, нет (Вяч. Вс. Иванов. Пастернак. С. 134, 135).
Ср. изложение этого разговора в более ранних воспоминаниях Вяч. Вс. Иванова о Р. Якобсоне:
В общем потоке фраз о том, что он написал теперь, Пастернак упомянул и о своем желании увидеть роман напечатанным за границей. На это Якобсон никак не отозвался. Если у Пастернака в предыдущем разговоре со мной и мелькнуло намерение вовлечь Якобсона в эту свою затею, реакция того едва ли обнадежила Пастернака. Разговор не имел продолжения (Звезда. 1999. № 7. С. 141).
18 мая. Из дневника Александра Гладкова:
Говорят о предложении Поликарпова в Цк 147 о ликвидации Союза <писателей> (РГАЛИ. Ф. 2590. Оп. 1. Ед. хр. 95).
20 мая. Борис Пастернак передает рукопись романа «Доктор Живаго» итальянскому журналисту Серджо Д’Анджело, приехавшему вместе со своим сотрудником по московскому радио Владленом Владимирским в Переделкино по просьбе издательства Фельтринелли.
Я, – пересказывает С. Д’Анджело свой разговор с Пастернаком, – явился с предложением о разумном соглашении: вы передадите мне копию «Доктора Живаго», дабы Фельтринелли, не мешкая, занялся переводом его на итальянский язык, опередив тем самым других западных издателей; при этом, естественно, издатель обязуется не публиковать итальянский перевод до выхода романа в свет в СССР, а, учитывая его партийную принадлежность, переговоры с компетентными советскими инстанциями он будет вести подобающим образом…
<…> «Оставим в покое вопрос, выйдет или нет советское издание, – говорит мне Пастернак. – Я готов отдать Вам роман при условии, что Фельтринелли пообещает мне передать его, скажем, через несколько месяцев, крупным издателям других стран, прежде всего Франции и Англии. Что Вы об этом думаете? Можете связаться с Миланом?»
Я заверяю Пастернака: то, что он предлагает, безусловно возможно; более того, такой ход событий неизбежен, ибо всякий крупный издатель рассчитывает в случае успеха книги заработать деньги и славу за счет продажи прав на нее за границу; я советую не затягивать с нашим соглашением в ожидании подтверждения из Милана, которое можно считать делом решенным.
Пастернак минуту-другую слушает мои доводы, затем поднимается, просит позволения отойти на минутку, уходит в дом и возвращается с объемистым пакетом. Он протягивает его мне: «Это „Доктор Живаго“. Пусть он увидит мир».
Я многозначительно взвешиваю в руках пакет и объявляю, что, по счастливому стечению обстоятельств, буквально на днях смогу переслать его в Милан – первый пункт его кругосветного путешествия. <…> Напоследок у калитки, когда уже были сказаны слова прощания, хозяин бросает нам с Владленом полный дружелюбной иронии взгляд и говорит: «Теперь вы приглашены на мою казнь» (С. Д’Анджело. С. 12–13) 148 .
147
Так в тексте.
148
Несколько иначе этот разговор изложен в статье С. Д’Анджело «Роман романа», опубликованной к десятилетию событий, связанных с публикацией романа «Доктор Живаго»: «Когда я подошел к цели моего визита, он казался пораженным (до этого времени он, очевидно, никогда не думал о том, чтобы иметь дело с иностранным издательством) <…> Я дал понять <…>, что политический климат изменился и что его недоверие кажется мне совсем неосновательным. Наконец он поддался моему натиску. Он извинился, на минуту скрылся в доме и вернулся с рукописью. Когда он, прощаясь, провожал меня до садовой калитки, он вновь как бы шутя высказал свое опасение: „Вы пригласили меня на собственную казнь“» (цит. по: О. Ивинская, И. Емельянова. С. 192).