Бушков Александр Александрович
Шрифт:
– Ну вот видите! – воскликнул Любен с видом явного и несомненного превосходства. – Что вы мне морочите голову коровами и кошками? Я еще понимаю, когда турки говорят не по-нашему – так на то они и нехристи чертовы! Им так и положено говорить по-басурмански! Но отчего же ваши англичане с московитами, христиане, говорят не по-французски, как добрым христианам положено? Вот что вы мне объясните! Что молчите и в башке чешете? А нечем вам крыть, только и всего!
Чем закончился этот научный диспут, д’Артаньян уже не узнал – почувствовав, что голова его немного просветлела, он вернулся к столику, налил себе виски и сказал дипломатично:
– У меня к вам серьезное дело, дружище Уилл. Коли вы пишете стихи, учено выражаясь, сонеты, вы тот самый человек, который мне до зарезу нужен. Я говорил про даму, с которой хочу завтра прийти на представление. Так вот, дело в следующем…
…Пробуждение было ужасным.
Д’Артаньян обнаружил себя лежащим на постели не только в одежде, но и в сапогах. Разве что шпаги при нем не было – ее вообще вроде бы не имелось в комнате. Правда, приглядеться внимательнее ко всем уголкам он не смог: при попытках резко повернуть голову начинало прежестоко тошнить, а в затылок, лоб и виски словно вонзалось не менее дюжины острейших буравов.
Поразмыслив – если только можно было назвать мышлением тот незатейливый и отрывочный процесс, что кое-как, со скрипом и превеликим трудом происходил в больной голове, – д’Артаньян принял единственно верное решение: не шевелиться и оставаться в прежнем положении. Правда, буквально сразу же добавилась новая беда: его мучила нестерпимая жажда.
Скосив глаза, он убедился, что за окном уже утро. И позвал невероятно слабым, жалобным голосом:
– Планше!
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем слуга вошел в комнату. Он тоже выглядел несколько предосудительно – одежда была помята и истрепана, а под правым глазом красовался здоровенный синяк, уже начавший темнеть.
– Планше, я умираю… – слабым голосом произнес д’Артаньян. – Меня, наверное, все же отравили…
– Не похоже, сударь, – возразил слуга и убежденным тоном продолжал: – Это все вот это самое ихнее уиски. По себе знаю. Я, изволите ли знать, сударь, подумал вчера так: коли уж господин мой отважно борется с неведомым напитком, то верный слуга должен соответствовать… А тут еще Эсташ начал хвастать, что в Московии он ковшами пил тамошнее уиски по названию уодка, которое ничуть не слабее, – и якобы на ногах оставался. Ну, и началось… Но я, прежде чем дать себе волю, надзирал за вами, как верному слуге и полагается! Потом только, когда вашу милость… увели спать, я свою меру и, надо полагать, превысил…
– Оба мы с тобой, Планше, превысили меру, – с завидной самокритичностью признался д’Артаньян, предусмотрительно не двигаясь и не меняя позы. – Боже мой! Я же совершенно ничего не помню! Последнее, что сохранилось в памяти, – как я договариваюсь с Уиллом насчет стихов, а вот потом… Должен же я был что-то делать!
– Ох, сударь, вот именно… Вы еще долго в трактире… сидели.
– Планше!
– Что, сударь?
– Изволь рассказать немедленно, что я вытворял вчера!
– Да можно сказать, что и не вытворяли ничего особенного, сударь… Так, гвардейские шалости…
– Планше! – насколько мог грозно воскликнул д’Артаньян. – Ну-ка, рассказывай! Я велю самым категорическим образом!
Планше помялся, воздел глаза к потолку и смиренно начал:
– Сначала вы, сударь, долго рассказывали Уиллу и господину Кромвелю, как вы любите миледи Анну, а они, проникнувшись вашими пылкими чувствами, стали предлагать немедленно же отправиться к ней сватами. Они, сударь, тоже уиски пили не наперсточками… В конце концов вы все трое совсем уж было собрались идти на сватовство по всем правилам, но пришел наш хозяин, этот самый Брэдбери, и как-то растолковал все же вашим милостям, что на дворе уже темная ночь, и негоже в такое время ломиться к благородной девице, особенно если речь идет о пылком чувстве… Кое-как вы с ним согласились и решили все трое – раз вы никуда не пойдете, надо заказать еще уиски, и повыдержанее…
– И это все? – с надеждой спросил д’Артаньян и тут же пал духом, видя, как Планше старательно отворачивается. – Нет, чует моя душа, что на этом дело не кончилось… Планше!
– Что, сударь?
– Я велю!
– Ну, если велите… В общем, вы забрались на стол и громогласно высказали англичанам, что вы думаете про их короля и герцога Бекингэма. Англичане, знаете ли, любят, когда кто-то перед ними этак вот держит речь, они внимательно слушали, а те, кто не знал по-французски, спрашивали тех, кто знал, и они им переводили…
– И что я говорил?
– Лучше не вспоминать, сударь, во всех деталях и подробностях, у нас такие словечки можно услышать разве что в кварталах Веррери или иных притонах…
– Боже мой…
– На вашем месте я бы так не огорчался, сударь, – утешил Планше. – Честное слово, не стоит! Англичанам ваша речь ужасно понравилась, они вам устроили, по-английски говоря, овацию, а по-нашему – бурное рукоплескание, переходящее в одобрительные крики… Вас даже пронесли на руках вокруг всего зала… Право, сударь, ваша вчерашняя речь прибавила вам друзей в Лондоне, уж будьте уверены!