Шрифт:
Дед несколько раз покивал головой, затем замер, а после паузы сказал:
— Не ходи, сынок.
— Почему?
— Потому, что ты и твой друг голодны.
— Да, дед, — подтвердил я. — Мы голодны. Но мы съедим совсем мало, мы уже договорились.
Дед повторил:
— Не ходи, сынок.
Я вскричал:
— Да как же так? Я дома! Не могу же я уйти, не повидав мать, не узнав, что с братьями и сестрами? Ведь нельзя же так, дед Махмуд!
Наклонив голову, дед молчал.
— Ты слышишь меня?
Он поднял лицо, ответил:
— Твоя мать стареет, но она здорова. И сестры твои и братья — они живы тоже. И дом твой, смотри, стоит на том же месте. Ничего не изменилось.
Мой дом находился ниже сакли деда Махмуда метров на сто пятьдесят. Я отчетливо видел его, участок, на котором как обычно, росло немного ржи и картошки. Проследив за моим взглядом, дед сказал:
— Если ты туда спустишься, они зарежут для тебя и твоего друга козу.
Я подтвердил:
— Да. Они так и сделают.
Дед Махмуд долго молчал и глядел на мои босые ноги. Потом снова сказал:
— Потерпи, сынок. Ты им отец. Потерпи.
Я подавленно кивнул…
Дед Махмуд позвал нас с Димитрием к себе в дом и накормил овсяной кашей. Мы съели целый чугун. В дорогу он дал мне свои онучи.
Я сказал:
— Дед, я обязательно с тобой расплачусь. Потом, ладно?
Махмуд ответил:
— Деньги, сынок, эти онучи, каша — ничто, Между людьми есть только один счет — добро Я сделал его тебе, ты — другому, он — третьему. Пусть это добро пойдет по кругу и, может, когда-нибудь возвратится ко мне. И чем больше добра, сынок, ты сотворишь, тем больше надежды у меня на это будет. Ты понял?
— Да, — сказал я ему.
Перед уходом я сел на землю за саклей деда Махмуда и долго глядел на свой дом. Я увидел своих подросших братьев — они без устали носили из-под горы в ведрах воду и заполняли ею большую бочку. Потом вышли мои сестры — они принялись стирать в чане латаные простыни, серые рубахи, тряпки. Иногда они баловались, хохоча, плескали друг в друга водой, Не было только матери… Я не уходил и ждал, когда она появится.
Ко мне подошел Димитрий, напомнил:
— Темнеет, надо идти.
— Сейчас, — ответил я. — Еще чуть.
Димитрий ушел.
«Мама, — стал молить про себя, — выйди, Я же тут, мама. Ты должна это почувствовать. Слышишь? Должна… Ты не можешь не выйти».
И она вышла. И прямо с порога стала беспокойно оглядываться. Я замер. Я испугался, что мать меня может увидеть, потому что был уверен, что она действительно почувствовала мое присутствие.
Походив по двору, мать сделала замечание сестрам, чтобы они лучше отжимали простыни, заглянула в наполнявшуюся бочку, затем пошла обратно в дом. Исхудавшая, с первыми признаками старческой походки. И вдруг она остановилась и обернулась в мою сторону. И долго смотрела на меня.
Я затаился, подумал, что малейшее движение может выдать меня. Прекрасно понимая, что на таком расстоянии, да еще в сумерках, мать могла различить только очень большие предметы, я замер, боясь вздохнуть. У меня так сильно колотилось сердце, что казалось, еще немного, еще секунда, и мать его услышит.
Мать долго, подслеповато щурясь, смотрела на меня, затем повернулась и вошла в дом согбенно и понуро.
Вместе с Димитрием я зашагал прочь из села. Я часто спотыкался, потому что не глядел себе под ноги, — меня душили боль, слезы и ненависть к фашистам, из-за которых я должен был бояться глаз собственной матери.
Я вдруг понял, что именно эта мразь и выдумала самую унизительную философию: «Человек рожден для страданий».
Вранье!
Человек рожден для человека. Для своей матери, для своих сестер, для своих братьев, для своего дома, для своей земли, какой бы она ни была каменистой…
Институт мы догнали в Баку. Количество студентов явно уменьшилось. Кто подался к себе домой, некоторые остались на Кавказе.
На баржах мы переплыли Каспийское море, затем через Красноводск в течение двух недель добирались до Кзыл-Орды. К этому времени немецкие войска предприняли вторую попытку наступления на Сталинградском фронте. Сталинград находился на осадном положении.
Руководство института решило: мы остаемся в Кзыл-Орде. Местные власти выделили нам два больших обшарпанных барачных помещения. Мы их отремонтировали, в них мы и жили и учились. Когда дали еще один барак, институт произвел добор студентов из местных жителей — казахов, таджиков, узбеков… Больше всего в институте оказалось корейцев.
Однажды меня вызвал к себе Арепьев.
— Понимаешь, — сказал он, — нашему институту дали задание углубить километровый арык. Если все примутся за работу, с учебой ничего не получится. Пособий нет, каких-либо приборов тоже. Чтобы был хоть какой-нибудь результат, заниматься необходимо в два раза больше. Когда же тогда рыть арык?