Шрифт:
– А нам не лучше ли до коней воротиться?
– Та й вернемось… не забаром и весь стан прокинеться.
И они тихо поползли к своим коням.
Утро наступало быстро. Стрижи уже вылетали из своих маленьких нор, чернеющих в круче, словно пули из дул, и с писком спешили на работу – ловить мух, мошек и всякую иную мелюзгу, для которой и крохотный стриж представляется страшным чудовищем. Вылетало и выползало на работу все живое – летучее, ползучее, красивое и некрасивое… Заговорили кусты, трава, небо, Дон…
Очерчивалась задонская даль – ровная, местами всхолмленная, окаймленная песчаными буграми. Темная поверхность Дона синела все больше и больше. Влево выдвигались меловые горы, вскрапленные темными пятнами, и вершины их уже золотились, словно маковки церквей. Не заставило себя ждать и чародей-солнышко: золотая кисть его скользила по вершинам гор, по верхушкам деревьев, по распущенным крыльям мартына белобрюхого, тоже вылетевшего на работу, – и все оживало и преобразовывалось под этой кистью великого художника. И откуда взялись эти краски, тени, красивые изломы линий, живописные очертания? Кто разом просыпал на землю, на леса, на воды эти миллионы звуков, эту нестройную, но глубоко чарующую разноголосицу жизни, счастья, страданий?
– Тю-тю, москалю! Ха-ха-ха!
– Ты что смеешься?
– Та як же ж не смияться? От москаль! Мов квочка на яйцях, так вин на консви сидит… – Тот всадник, что это говорил, красиво, молодцевато сидел на вороном коне, поглядывая через плечо на товарища. Высокая меховая шапка заломилась набок. Красная верхушка ее горела, точно мак. Из-под шапки, словно грива, свешивался черный чуб, перекинутый за ухо. Смоляные усы висели книзу. Из-за цветной, расшитой яркими шнурами накидки торчали громадные пистолеты, длинные ножи. Широкие плечи перекрещивались ремнями, на которых болтался целый арсенал всякого оружия. Длинное ратище у самого копья перевито красною лентою «из дивочои косы – на не забудь». Голубые, широкие китайчатые шаровары попачканы дегтем и прожжены порохом… А лицо доброе, открытое, с веселыми серыми глазами…
А товарищ его действительно не особенно ловок. Несмотря на богатое польское одеяние, он смотрит каким-то причетником на коне. Длинные руки и длинные ноги как-то не прилажены. Посадка неуклюжая – вся фигура будто сгорбленная. Но лицо умное, задумчивое, сосредоточенное. Черные глаза не скользят, не смеются, как глаза первого всадника, а смотрят глубоко…
– И царевич у вас такий же – не вмие издить верхи?
– Нет, царевич на коне, аки орел.
– Ну, який там орел…
Казацкий стан уже близко. Ржание лошадей невообразимое. Слышен брязг и лязг оружия, возгласы, перебранка, смех. Возы с поднятыми кверху оглоблями сбиты в кучу. Там и сям торчат казацкие пики, воткнутые в землю. У одних древки красные, у других синие. Одни лошади бегут к Дону, на водопой, другие скачут в гору. То там, то здесь взовьется в воздухе аркан. Захлестнутый арканом конь вскидывается на дыбы и снова падает. Крохотные казачата босиком, без шапок бешено кружатся на неоседланных конях. Иной мчится, стоя на спине лошади и дико гикая. Другой скачет лежа, головой к хвосту коня…
– Бисова дитвора – яка ж то прудка! – одобрительно восклицает запорожец, один из ночных путников.
– И не чертовы ж дити?
А там седой как лунь старик, на таком же сивом, как сам, коне, бешено мчится за черномазым крохотным казачонком, который, гикая и звонко смеясь, далеко обогнал старика. Запорожец даже об полы руками ударился:
– От чертине! Мабуть, вчора од материной цицьки видняли, а дида свого перегнало!..
Кое-где виднеются женщины с детьми на руках. Другие крошки цепляются за подолы матерей. Это казачки со своим приплодом – будущими головорезами – пришли проведать кто мужа, кто брата, кто батю, кто деда. А заодно и кашу им сварить: вьются дымки костров…
Чем ближе, тем гвалт неизобразимее. В самой гущине снующего и гудящего на все лады и на все голоса человеческие и нечеловеческие табора казацкого, на высоких древках, веют значки и знамена – то черный осьмиконечный крест на красном полотне с кистями, то белый крестище на черном поле, то конские хвосты, словно змеи, извиваются над всем этим и отдают чем-то диким, угрожающим…
Ночные путники замечены. В таборе как бы все притихает. На пике поднимается шапка и снова спускается. В свою очередь, один из ночных путников, одетый по-запорожски, выкидывает на конце своего длинного ратища белый пух ковыль-травы.
Из табора выскакивают два верховых казака и несутся к путникам. Один из них, старший, с поседелою бородою, осаживает коня на всем скаку, бросает в воздух яйцо и стреляет в него из пистолета. Яйцо разлетается вдребезги.
– Пугу! Пугу! – глухо стонет он филином.
– Казак с лугу! – громко отвечает запорожец.
– С чем?
– С листом от коша.
– Добре. Скатертью дорога к нашему кругу.
Путники и казаки сблизились. Младший, длинноусый казак с русою курчавою бородой и курчавою же головой, с удивлением смотрит на путника в польском одеянии. У того тоже на лице изумление и радость…
– Юша! Ты ли это?.. – говорит первый взволнованным голосом.
– Я, Треня.
– Какими путями к нам на Дон попал?
– Божьим изволением.
– А твоя ряса мнишеская?
– У Господа в закладе.
– Кто ж ты ныне – польский пан?
– Милостию Всемогущаго Бога посол государя царевича и великаго князя Димитрия Иоанновича всея Русии.
Треня даже на седле покачнулся.
– Так жив царевич?
– Жив и здравствует.
– Где же он?
– В благополучном месте.