Шрифт:
Зал замер и через несколько секунд разразился рукоплесканиями. Я стоял на эстраде точно на капитанском мостике корабля, несущегося по бурным волнам океана. Недоставало соленых брызг, ветра, запаха моря. Я чувствовал, что вознесся на какую-то вершину, с которой вот-вот должен упасть, но пока не падаю, держусь и даже, кажется, – о чудо! – возношусь выше и выше. Сердце готово остановиться. Глаза устремлены вдаль. Они ничего не видят, кроме света, которого нет, но который льется сверху ослепительными, переливающимися всеми цветами радуги потоками.
Я не помнил, как очутился за кулисами, не видел растерянной улыбки Есенина, натянуто поздравляющего с успехом, не замечал клычковских глаз, тяжелых, как вагоны, груженные свинцом, не слышал зависти маленьких поэтов, похожих на дохлых крыс, не отдавал отчета в успехе, завоеванном у толпы, которую презирал и ненавидел. Сейчас, к своему стыду, я ее любил за теплоту, которой она окутала мне душу. Откуда берется у нее такой запас разнообразных качеств – благородства, нежности, глубины и наряду с этим злобы, низости, мрачного тупоумия? «Впрочем, – думал я, – в каждой толпе в сотни раз увеличен запас того, что находится в сердце человека. Масса, как и отдельный человек, – инструмент. Его струны могут звучать нежно и робко, а иногда бравурно, дико, грубо, и в том и в другом звуке есть смысл и оправдание».
Я опомнился, когда услышал гневный голос Мариенгофа:
– Я от тебя не ожидал такого предательства!
– Ты похож на разгневанного ангела. – Я улыбнулся.
– Шутками не отвертишься. Тебе не стыдно? Зачем ты читал этим олухам? Мы условились их разнести, выругать Долидзе, что он поставил на афишу фамилии наши без спроса, и уйти, хлопнув дверью. А ты увидел в первом ряду смазливую рожицу и растаял.
– Не сердись, ей-богу, не знаю, как это случилось, какое-то наваждение.
– Брось дурака валять. Противно слушать! Кликуша! Наваждение! Внушение! Тьфу!
– Коли не веришь, – рассердился я, – сам читай отповедь!
– И прочту, – крикнул Мариенгоф, направляясь к эстраде.
В этот момент его и позвали.
Не знаю, что говорил Анатолий, зато услышал ответ аудитории – крик, свист, топанье, возгласы: «Вон!.. Вон!.. Долой!..»
За кулисы вбежал Мариенгоф веселый, возбужденный, торжествующий, точно выступил с триумфом. Подойдя ко мне, примирительно сказал:
– Ну и отделал же я их!
Глаза его сверкнули молодым задором, чувствовалось, что никакой успех его так не обрадовал бы, как этот скандал. Тут подскочил Долидзе:
– Что вы сделали? Так можно и вечер сорвать!
– А вы, – вызывающе ответил Анатолий, – в другой раз, прежде чем ставить мое имя на афишу, заручайтесь согласием!
Долидзе схватился за голову.
– Поэтов не разберешь! – кричал он неизвестно кому. – Одни на коленях умоляют ставить себя на афиши, другие злятся. Черт бы их побрал!
Его взялся успокаивать юный поэт в бархатной куртке:
– Федор Ясеевич! Меня ставьте всегда без моего разрешения. Хорошо?
– Ну, видите, – развел руками импресарио, делая вид, что не понимает, почему одни не хотят, а другие желают красоваться на афишах.
Последним выступил Есенин. Он читал лучше всех, и публика устроила овацию.
Долидзе радостно потирал руки – вечер закончился удачно.
Прочтя последнее стихотворение на бис, Есенин вбежал в артистическую улыбаясь.
– Ох, устал! – вздохнул он с улыбкой мнимого недовольства, хорошо знакомого счастливым любовникам, за которой таится откровенное, торжествующее счастье.
Когда я выходил из подъезда Политехнического музея, почувствовал на своих плечах чью-то руку. Оглядываюсь. Передо мной – Амфилов.
Подлетев к Мариенгофу, он схватил его за руки и, глядя в глаза, начал читать чуть нараспев:
Проплясал, проплакал дождь весенний,Замерла гроза.Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,Подымать глаза…Скучно слушать под небесным древомВзмах незримых крыл:Не разбудишь ты своим напевомДедовских могил!Привязало, осаднило словоДаль твоих времен.Не в ветрах, а, знать, в томах тяжелыхПрозвенит твой сон.Кто-то сядет, кто-то выгнет плечи,Вытянет персты.Близок твой кому-то красный вечер,Да не нужен ты.Всколыхнет он Брюсова и Блока,Встормошит других.Но все так же день взойдет с востока,Так же вспыхнет миг.Не изменят лик земли напевы,Не стряхнут листа…Навсегда твои пригвождены ко древуКрасные уста…Снова Амфилов
– Вы были на вечере? – спросил я Амфилова.
– А где же мне быть?
– Почему не зашли за кулисы?
– Чего я там не видал? Я пришел послушать вас да Есенина.
– Спасибо.
– Идемте пить.
Я засмеялся.
– Это я понимаю без предисловий.
– Я не люблю предисловий. Тут открылся кабачок.
– Как? Еще один?
– Вы думаете, вроде столовой Карпович? Нет, кавказский погребок.
Взяв меня за руку, повел по направлению к Цветному бульвару. Через четверть часа мы уже сидели в маленьком кабинете, отделенном от других выцветшими пыльными коврами, которые, очевидно, до этого исполняли обязанности ковровых дорожек.