Бульвер-Литтон Эдвард
Шрифт:
Мистер Летбридж с изумлением смотрел на мрачное и торжественное лицо незнакомца.
– Сэр, - сказал он после продолжительного молчания, - не знаю, право, как выразить мой восторг перед таким благородным и великодушным поступком, сопровождаемым деликатностью и благоразумием, которое, которое...
– Прошу вас, любезный сэр, не заставляйте меня еще более краснеть за свое поведение. Ведь вмешательство в любовные дела, по моим убеждениям, не лучший способ "приближения к ангелам". Чтобы покончить с этим делом, я хочу вручить вам сорок пять фунтов стерлингов, за которые миссис Ботри согласилась продать свою лавку с наличным запасом товаров. И, разумеется, вы оставите все в тайне до нашего с Томом Боулзом отъезда. Надеюсь, мне уже завтра удастся вытащить его отсюда. Но я только сегодня к вечеру узнаю, можно ли рассчитывать на его отъезд, а пока он здесь, приходится оставаться и мне.
Сказав это, Кенелм вынул бумажник и передал мистеру Летбриджу банковые билеты на указанную им сумму.
– Могу я по крайней мере узнать имя джентльмена, удостаивающего меня своим доверием и так осчастливившего членов моей паствы?
– Нет никакой особо важной причины, почему бы мне не сказать вам своего имени, но я также не вижу причины, чтобы называть его. Вы помните совет Талейрана: "Если вы сомневаетесь, нужно ли написать письмо, не пишите". Этот совет пригоден ко многим случаям жизни и кроме писания писем. Прощайте, сэр!
– Какой необыкновенный молодой человек!
– пробормотал пастор, глядя на удалявшуюся фигуру высокого незнакомца. И, тихо покачав головой, добавил: Удивительный оригинал!
Он удовлетворился таким разрешением донимавших его вопросов. Пусть и читатель поступит так же.
ГЛАВА XVI
После семейного обеда, за которым гость обнаружил аппетит, превышавший даже обычную его норму, Кенелм последовал за хозяином на гумно и сказал:
– Любезный мистер Сэндерсон, хотя у вас больше нет для меня работы и мне не следовало бы злоупотреблять вашим гостеприимством, однако если бы вы позволили мне провести у вас еще день-другой, я был бы вам очень обязан.
– Сколько вашей душе угодно!
– воскликнул фермер, в глазах которого Кенелм неизмеримо вырос со времени своей победы над Томом Боулзом.
– Мы все будем жалеть, когда вы нас оставите. Во всяком случае, вы должны пробыть здесь до субботы и пойти с нами на ужин, который сквайр дает жнецам. Там будет на что посмотреть, и мои дочки рассчитывают потанцевать с вами.
– До субботы - значит, до послезавтра. Вы очень добры, но всякие увеселения не в моем вкусе, и я, пожалуй, буду уже в пути, когда вы отправитесь на праздник.
– Полноте! Вы должны остаться. Но если, дружище, вы непременно хотите что-нибудь делать, у меня найдется работа в вашем вкусе.
– Какая именно?
– Вздуйте хорошенько моего работника! Он мне сегодня нагрубил, а это самый рослый детина в графстве после Тома Боулза.
Тут фермер от всего сердца рассмеялся над собственной шуткой.
– Покорно благодарю, - ответил Кенелм, потирая синяки.
– Знаете, обжегшись на молоке, дуешь на воду!
Выйдя из дома, молодой человек стал бродить по полям. Небо заволокло тучами, и можно было ждать дождя. Стало очень тихо, солнце совсем скрылось, что придало местности вид мрачной пустыни. Кенелм вышел к берегу ручья, недалеко от места, где фермер увидел его в первый раз. Тут он сел, подпер голову рукой и устремил глаза на тихие потемневшие воды, уныло скользившие вдаль. Тоска овладела его сердцем, и мысли приняли мрачное направление.
"Неужели, - сказал он себе, - я действительно рожден быть всю жизнь одиноким, не стремиться найти родственную женскую душу, даже не веря в эту возможность и отгоняя самую мысль о ней, не то жалея, не то презирая тех, кто вздыхает о недостижимом!.. Нет, уж лучше вздыхать по луне! Однако если другие люди вздыхают, почему же я должен быть исключением? Если мир только театральные подмостки, а люди актеры, неужели мне суждено быть единственным зрителем, не получив ни малейшей роли в драме и в треволнениях интриги? Многие, несомненно, так же мало, как и я, стремятся к роли любовника с "жалостной балладой о бровях царицы сердца", зато они жаждут другой роли, например "солдата, смелого, как леопард" или судьи "с брюшком, набитым плотно каплунами". Но меня честолюбие не гложет, я не стремлюсь ни возвыситься, ни блистать. Я не желаю быть ни полковником, ни адмиралом, ни членом парламента, ни олдерменом. Я так же не стремлюсь прослыть остряком, поэтом или философом, светским бонвиваном, призером состязаний в стрельбе или великим охотником. Решительно, я единственный зритель мировой драмы, и с живым, органическим миром у меня не больше общего, чем вон у того камня. Ужасна фантасмагорическая выдумка Гете, будто первоначально мы все были монадами, отдельными атомами, носившимися в воздухе по воле сил, над которыми не имели власти, и повиновались притяжению других монад. Таким образом, одна монада под воздействием свиных монад кристаллизуется в свинью. Другая, увлеченная героическими монадами, становится львом или Александром Македонским. Теперь мне совершенно ясно, - продолжал рассуждать Кенелм, переменив позу и положив правую ногу на левую, - что монада, назначенная и приспособленная для другой планеты, случайно могла встретить на своем пути поток других монад, направляющихся к земле, попала в их струю и вынуждена была мчаться с ними, пока, наперекор всем естественным для нее целям, не пала на землю, преобразившись в ребенка. Вероятно, подобная судьба постигла меня: моя монада, предназначенная для другой области пространства, упала на землю, и здесь она никогда не может почувствовать себя дома, никогда не сольется с другими монадами, никогда не поймет, почему они постоянно суетятся. И, право, мне столь же непонятно, почему человеческие существа так волнуются из-за предметов, которые, по их собственному признанию, приносят больше горя, чем радости, как непонятно, почему этот рой комаров, у которых такой короткий срок жизни, не дает себе ни минуты отдыха, то и дело поднимаясь и опускаясь, как на качелях, и производя столько шума по поводу незначительных перемещений вверх и вниз, будто это не насекомые, а люди. А между тем, быть может, моя монада на другой планете скакала бы, прыгала и плясала с близкими ей по духу монадами, так же весело и глупо, как монады людей и комаров в "той чуждой мне юдоли слез".
Кенелм только что дошел до разрешения своих недоумений, когда услышал голос, который пел, вернее декламировал, под музыку. Получалось нечто средне" между речитативом к пением, очень приятное для слуха, так как интонации были чисты и музыкальны. Кенелм различал каждое слово песни;
ТИХОЕ СЧАСТЬЕ
Летний полдень - пора тишины, забытья.
Потерялись пчелы в просторах полей.
Чуть слышна серебристая песня ручья,
Коноплянки умолкли среди стеблей.
Мне сказала душа: "Безмятежно скользят
Эти воды, и вьется их тонкая нить.
А мир так широк - не охватит взгляд,
И все-таки тесен, чтоб счастье вкусить!"
"О душа, неправа ты, что мир широк.
Вольней даже в скалах зажатый камыш,
Это ты беспредельна, как бурный поток,
Но тихого счастья и ты не вместишь!"
Когда голос замолк, Кенелм поднял голову. Но берега ручья были так извилисты и так густо поросли кустарником, что певец еще несколько минут оставался невидимым. Наконец ветви раздвинулись, и в нескольких шагах от Кенелма остановился человек - тот самый, которому он советовал воспевать бифштекс вместо восхваления, - по издавна принятому заблуждению - любви.