Шрифт:
И как и птица, лилия молчит. Даже если она, увядая, стоит и страдает, она молчит; это невинное дитя не умеет притворяться – здесь этого не нужно; и счастье для нее, что она не умеет этого, ведь за искусство уметь притворяться приходится платить поистине многим, – она не умеет притворяться, так что нет притворства в том, что она бледнеет, эта бледность выдает ее настоящее страдание; но, страдая, она молчит. Она хотела бы держаться прямо, чтобы скрыть, что она страдает, но на это у нее нет сил, нет сил господствовать над собой, голова ее никнет в изнеможении, и случайный прохожий – если, конечно, у какого-нибудь прохожего хватит участия заметить это! – прохожий понимает, что это значит: это говорит само за себя; но лилия молчит. Такова лилия. Но отчего человеческое страдание по сравнению со страданием лилии кажется таким ужасным? Не оттого ли, что лилия не умеет говорить? Если бы лилия могла говорить и если бы при этом она – увы, как человек, – не научилась бы искусству молчать, разве не стало бы тогда и ее страдание ужасным? Но лилия молчит, потому что для лилии страдать значит страдать, не больше и не меньше. Ведь только тогда, когда страдать – это больше или меньше, чем просто страдать, страдание, насколько это возможно, делается отъединенным от всего и ни с чем не смешанным, становясь при этом настолько сильным, насколько только возможно. Меньше страдание стать не может, ведь оно все же есть и, значит, есть, каково оно есть. Но зато страдание может стать бесконечно более сильным, перестав быть в точности не больше и не меньше, чем оно есть. Когда страдание не больше и не меньше, чем оно есть, то есть когда оно в точности таково, каково оно есть, оно, даже если это и величайшее страдание, является наименьшим возможным. Но когда утрачивается определенность в отношении того, сколь велико на самом деле страдание, страдание становится сильнее; эта неопределенность бесконечно усиливает страдание. И эта неопределенность связана как раз со столь двусмысленным преимуществом человека – умением говорить. Определенность же в отношении страдания, в отношении того, что оно не больше и не меньше, чем оно есть, достигается опять же только умением молчать; и этому молчанию ты можешь учиться у лилии и птицы.
Там, у лилии и птицы, царит безмолвие. Но что выражает это безмолвие? Оно выражает почтительность перед Богом в сознании, что только Он господствует во всем и лишь Ему принадлежат по праву мудрость и разум. И именно потому, что это безмолвие есть молчание благоговения перед Богом, есть, насколько это возможно в природе, поклонение Ему, потому это безмолвие столь торжественно. И потому что это безмолвие столь торжественно, человек в природе чувствует Бога – какое все-таки чудо, когда все молчит в почтительном благоговении перед Ним! Даже если Сам Он при этом не говорит, уже то, что все молчит перед Ним в почтительном благоговении, действует на тебя так, как если бы Он говорил.
Это безмолвие, царящее там, у лилии и птицы, может безо всякой помощи поэта помочь тебе научиться тому, чему научить тебя может только Евангелие: научиться понимать, что это серьезно и нужно всерьез воспринять то, что лилия и птица должны быть нашими учителями, что ты должен брать с них пример, учиться у них совершенно всерьез, что ты должен стать безмолвным, как лилия и птица.
Ведь то, что ты чувствуешь там, у лилии и птицы, – если ты понимаешь это правильно, не так, как грезящий поэт или как поэт, предоставляющий природе грезить о себе самой, – серьезно: ты чувствуешь, что ты перед Богом, – о чем в разговорах и общении с людьми чаще всего забывают. Ведь когда мы просто болтаем вдвоем, а тем более когда нас десять или еще больше, так просто забыть, что ты и я, мы вдвоем, или мы вдесятером – перед Богом. Но лилия, наш учитель, глубокомысленнее нас. Она вовсе не пытается с тобой заговорить, она молчит и этим молчанием хочет дать тебе знать, что ты перед Богом, чтобы ты вспомнил, что ты перед Богом – и что ты тоже должен всерьез и по-настоящему пребывать в безмолвии перед Богом.
И безмолвным перед Богом, как лилия и птица, ты должен стать. Ты не должен говорить: «Птице и лилии молчать легко, они ведь не умеют говорить»; ты не должен так говорить, ты вообще не должен ничего говорить, не должен ни в коей мере пытаться сделать для себя невозможным научиться молчать тем, что будешь нелепо и бессмысленно – вместо того чтобы всерьез замолчать – впутывать молчание в разговор, – быть может, делая его предметом разговора, так что от молчания при этом не остается ничего, но вместо него возникает разговор: о том, что значит молчать. Перед Богом ты не должен придавать себе больше важности, чем лилии и птице, – это следует уже из того, что ты – перед Богом, если ты всерьез и понастоящему предстоишь перед Ним. И чего бы ты ни желал сделать в мире, нет удивительнее подвига, чем этот: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и перед Богом не придавать самому себе больше важности, чем лилии и птице. И даже коли весь мир мал для того, чтобы вместить твои планы, если их развернуть, ты должен как у учителей учиться у лилии и птицы слагать все свои планы пред Богом в том, что занимает места меньше точки и создает шума меньше, чем самый малый пустяк: в молчании. И то, что казалось тебе смешным, на деле оказывается столь мучительно, как ничто другое: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и не придавать себе больше важности, чем придают себе лилия и птица в своих малых заботах.
Так обстоит дело, когда Евангельское слово о том, что лилия и птица должны стать нашими учителями, оказывается услышано всерьез. Иначе обстоит дело с поэтом, то есть с человеком, который как раз потому, что ему недостает серьезности, в безмолвии, царящем у лилии и птицы, сам не становится совершенно безмолвным – но становится поэтом. Пожалуй, именно поэтическая речь наиболее отличается от обычной человеческой речи; эта речь столь торжественна, что по сравнению с обычной человеческой речью она почти как безмолвие, но все же она – не безмолвие. Да и безмолвия ищет поэт не для того, чтобы самому прийти в молчание, но напротив – чтобы заговорить так, как говорят поэты. Там, в безмолвии, поэт мечтает о подвиге, которого, однако, он не совершает, – поэт ведь не герой; и он становится красноречив – быть может, потому-то и становится он красноречив, что он любит подвиг несчастной любовью, тогда как герой счастливо любит подвиг: то есть красноречивым делает его нужда, так же как поэтом его по сути делает недостаток, – он становится красноречив, и это его красноречие есть поэзия. Там, в безмолвии, он строит великие планы, как переделать и осчастливить весь мир, планы, которые никогда не станут реальностью, – нет, зато они станут поэзией. Там, в безмолвии, он лелеет свою боль, позволяя всему – да, даже учителя, птица и лилия, могут, вместо того чтобы его учить, служить ему в этом, – позволяя всему отзываться эхом на его боль; и это эхо боли и есть поэзия, ведь просто крик – это не поэзия, но бесконечное эхо крика уже само по себе – поэзия.
Так что в безмолвии, царящем у лилии, поэт не приходит в молчание – и почему? – именно потому, что он переворачивает верное отношение, делая себя более значимым по сравнению с лилией и птицей, и даже, мечтая о себе, ставит себе в заслугу то, что он, как это обычно называют, дает лилии и птице слово и речь, – вместо того чтобы стремиться самому научиться у лилии и птицы молчанию.
О, если бы удалось Евангелию с помощью лилии и птицы научить тебя, мой слушатель, серьезности, а меня – как сделать тебя совершенно безмолвным пред Богом! Чтобы ты в безмолвии смог забыть самого себя, забыть, как тебя зовут, забыть свое имя – знаменитое имя, жалкое имя, ничтожное имя, – для того чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да святится имя Твое!» Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои планы – огромные, всеохватывающие планы или скромные планы, касающиеся твоей жизни и твоего будущего, – чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да приидет Царствие Твое!» Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои хотения, свое своеволие – чтобы в безмолвии молиться Богу: «Да будет воля Твоя!» Да, если бы ты смог научиться у лилии и птицы быть совершенно безмолвным пред Богом, то в чем бы тогда не смогло помочь тебе Евангелие? – ведь тогда для тебя не было бы ничего невозможного. Если же Евангелие с помощью лилии и птицы научило тебя безмолвию, то что остается такого, в чем оно уже не помогло бы тебе?! Ведь как сказано, что начало мудрости – страх Божий, так и начало страха Божия – безмолвие. Иди к муравью и будь мудрым, говорит Соломон [10] ; иди к птице и научись молчать, говорит Евангелие.
10
Притч. 6:6.
Ищите прежде Царства Божия и правды Его. Но когда прежде ищут Царства Божия и правды Его, это выражается именно в молчании – в молчании, подобном молчанию лилии и птицы. Лилия и птица ищут Царства Божия и не ищут вовсе ничего другого, все прочее приложится им. Но разве ищут они Царства Божия прежде, раз они не ищут ничего другого? Зачем тогда Евангелие говорит: ищите прежде Царства Божия, – словно бы есть еще что-то другое, что надлежит искать после? Ведь в то же время Евангелие ясно дает понять, что Царство Божие – это единственное, чего следует искать. Вероятно, так говорится потому, что Царства Божия, несомненно, можно искать только тогда, когда ищешь его прежде всего; тот, кто не ищет прежде Царства Божия, не ищет его вовсе. Кроме того, так говорится потому, что сама способность искать содержит в себе возможность искать и иного, и потому Евангелие, покуда оно пребывает вне человека, который поэтому может искать и иного, говорит: прежде ты должен искать Царства Божия. И наконец, так говорится потому, что Евангелие кротко и с любовью снисходит к человеку, понемногу беседуя с ним, чтобы привлечь его ко благу. Ведь если бы Евангелие сказало прямо: ты должен искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него, – человеку, пожалуй, показалось бы, что оно требует слишком многого, и он бы, наполовину в нетерпении, наполовину в страхе и боязливости, отступил. Но вот Евангелие несколько приспосабливается к человеку. Человек видит перед собой множество вещей, которые он желает обрести, – и тут к нему обращается Евангелие и говорит: «Ищи прежде Царства Божия». И человек думает: ну да, раз мне позволено потом искать и все прочее, то почему бы не попробовать вначале искать Царства Божия. Если он действительно начнет искать Царства Божия, Евангелие прекрасно знает, что последует за этим, а именно он будет настолько удовлетворен и насыщен этим поиском, что начисто забудет искать чего-то другого, у него даже не останется ни малейшего желания искать чего-то другого – так что он и вправду станет искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него. Так ведет себя Евангелие – так же, как взрослый говорит с ребенком. Представь себе ребенка, который очень голоден; когда мать ставит еду на стол и ребенок может наблюдать за этим, не начинает ли он часто хныкать от нетерпения и говорить: «Разве я наемся этим, я ведь такой голодный!»; ребенок может оказаться столь нетерпеливым, что и вовсе откажется есть: «Ведь разве этим можно наесться?» Но мать хорошо знает, что это не так, и говорит: «Да, да, мой малыш, давай-ка съешь сперва это, ведь мы всегда сможем потом положить еще немного». Ребенок принимается за еду, и что происходит? Ребенок сыт, тогда как он съел еще только половину. Если бы мать сразу одернула бы ребенка и сказала: «Этого на самом деле больше чем достаточно», – она не ошиблась бы в этом, но такой поступок не был бы примером мудрости, собственно той воспитательной мудрости, которую она теперь проявила. Так же поступает и Евангелие. Для Евангелия главное состоит не в том, чтобы кого-то одергивать и делать замечания, для Евангелия важнее всего сделать так, чтобы человек последовал ему. Потому оно и говорит: «ищите прежде». Тем самым оно заграждает уста всем человеческим возражениям, приводит человека в молчание и делает так, чтобы он прежде действительно начал это искание, а это искание настолько насыщает человека, что он уже и в самом деле начинает искать одного только Царства Божия и ничего, кроме него.
«Ищите прежде Царства Божия» означает: станьте такими, как лилия и птица, а это значит: станьте пред Богом совершенно безмолвными, – и тогда остальное приложится вам.
II
Никто не может служить двум господам, ибо или одного будет любить, а другого ненавидеть, или одному будет усердствовать, а о другом нерадеть.
Мой слушатель! Как ты знаешь, в мире много говорят о некоем «Или-или», и это «Или-или» обращает на себя большое внимание и по-разному затрагивает самые различные вещи: надежду, страх, хлопотливую деятельность, напряженную праздность и т. д. Как ты опять же знаешь, во всем мире слышны разговоры и о том, что никакого «Или-или» нет, и эта мудрость наделала не меньше шума, чем многозначительное «Или-или». Но там, где царит безмолвие, у лилии и птицы, возможно ли сомневаться в том, что «Или-или» есть, или в том, каково это «Или-или», или же в том, что это «Или-или» в глубочайшем смысле является единственным «Или-или»?