Шрифт:
– Без роковых ошибок.
– Чего ты в меня впился взглядом, точно бы во врага народа? Да, да, мы с твоей матерью допустили эту самую твою раковую ошибку, – зачем-то исковеркал он мысль. – Ну так и что же теперь? Убиться и не жить? Чего ты от меня добиваешься? Сам не знаешь? Взбередил мне душу только. Что, я теперь до гробовой доски должен отвечать за грехи своей молодости? Посмотрю, каким макаром ты обустроишься, какой такой хитростью ты безгрешно проживёшь. Ишь, пра-а-а-вильный мне выискался! – сморщился и шутовски пропел он.
Сплюнул под ноги. Прикурил, обжигая пальцы огнём спички.
– Ты, отец, не обижайся на меня. Я ведь просто по-мужски хотел с тобой поговорить. Мне жить на свете. И кто меня наставит, как не ты?
– Ну, прости, прости.
– Зачем «прости», мы же не чужие друг другу. Кажется.
– Кажется, видите ли, ему! Креститься надо, коли кажется. Скоро поезд, – спросить-то ты чего ещё хотел?
– Спросить? Спрошу – обидишься.
– Да уж давай… руби. Мы, Ремезовы, люди откровенные и нехитрые, любим выкладывать сразу, чтоб, понимаешь ли, собеседника равно что обухом по голове, – мелко, тряско засмеялся отец.
Смутился, встретившись с неприкрыто ироническими глазами сына. Хмуро, гаркающе кашлянул в кулак.
– Отец мой, дед твой, Михаил Гаврилович, Царствие ему небесное, ведь чего вытворил по молодости? Любил правду-матку выплеснуть на человека, ушатом холодной, ледяной воды, да поковыряться, поковыряться до самого, о чём с усладой говаривал, корешка жизни. Ну, однажды и ковырнул: полюбопытствовал у своей матери, у моей бабки, Любови Фёдоровны: «Матушка, чёй-то я на соседа нашего, на Кузьму Захаркина, похож становлюсь. С чего бы? Или мерещится мне?» А Любовь-то Фёдоровна была ух какая женщина – ка-а-ак огреет его вдоль спины ухватом да ещё ткнула рогатиной в брюхо. Пару-другую рёбер, говорили, сломала. «Чтоб, сынок, не чудилось впредь! – ласково пояснила она. – А мамка твоя хотя и не святая, однако порядочная женщина». Почему, Лёва, не смеёшься? Невесёлая история? Так что ты хотел спросить у меня?
– Ты меня, надеюсь, не побьёшь?
– Где же вас, нынешних циников, побьёшь? Сами, если что, отмутосите родителя. Ну, спрашивай, пытай, противленец-правдолюбец.
– И спрошу! Со Светланой у тебя по любви или – что молодая она? Взял её, чтобы под себя воспитать, что-то из неё слепить такое, что устраивало бы тебя на все сто? Ведь взрослую женщину уже не переделаешь, что называется, с наскоку. Мать-то моя с характером, здравомыслящая женщина.
– Тьфу, замолкни ты ради Христа! «Под себя», «на все сто», «слепить» да ещё «что-то такое», – иезуит же ты, Лёвка, поганец, е-ей поганец! – оскалено улыбался побледневший отец.
Лев почувствовал нарастающее ощущение гадливости и к себе, и к отцу, и к жизни всей, и прожитой уже, и не прожитой ещё. До боли прикусывал губу, страдая, казнясь, – как он мелок и ничтожен: радуется, что отец растерян и уязвлён. Но напирали и вопросы: «Почему я его ненавижу? Потому что он счастлив? Потому что мать сделал несчастливой? Мне нужно пожалеть его?..» Почувствовал в груди разрывающую грусть и обострённо понял, что нужно немедленно заканчивать этот странный, нехороший, очевидно неродственный разговор. Но поезд ещё не подошёл, а потому придётся о чём-нибудь говорить, смотреть друг другу в глаза.
Отец покачал лысеющей, вымоченной дождём головой:
– Что ж, спросил ты, вижу, серьёзно – на полном серьёзе и отвечу тебе: любим мы друг друга. С матерью же твоей было у меня только одно – грех. Чую, горестно тебе слышать, да что есть, то есть. Сейчас такую любовь называют сексом, а тогда по-простому – спутались-де. Не скажу, что оба блудниками мы были, но вот – что называется, чёрт попутал. Не слышал пословицу: сучка не захочет – кобель не вскочет? Эх, чего-то я понёс, покуралесил, старый хрыч! Баста, больше ничего тебе объяснять не буду. Но так скажу напоследок: родятся у тебя дети – блюди за ними с малолетства. Блюди-и-и! И сам без любви – ни-ни! Ну, ты знаешь, о чём я, – дрожанием щеки подмигнул отец. – А про мать твою не хочу я ничего дурного сказать – любила она меня. А-а, что уж! Если чего лишнего ляпнул – великодушно прости: старый стал, мозги усыхают. Вот дождичек сейчас чуток намочил их – я и разбалакался. Говоришь, на Светлану позарился я, что молоденькая она?
Помолчал, зачем-то щурясь в землю. Сын не торопил его. Из тумана показались огромные чёрные глазницы электровоза; он взревел толстым протяжным гудком. Мокрые вагоны, со скрежетом отстукивая на стыках, подкатывались к вокзалу. Наконец-то! – Лев даже выпрямился. Вытянул из ворота куртки шею. И отец тотчас изменился – повеселел, взбодрился, вскидываясь сутулыми плечами.
– Что ж, может, ты и прав. Я когда встретил её, то моментально понял, что такую женщину и ждал всю свою жизнь. Подумал: вот такая чистая, непорочная, добрая мне и нужна жена. Девушка, дева! Одно слово – святая! Сердцем чистая до святости, до сияния, – приподнялся он, покачиваясь, на носочки. – Я её берегу, на руках, можно сказать, ношу. Помру – чтоб счастлива потом была. Ей жить, детей наших поднимать. Да, ты прав: где-то в чём-то и под себя воспитывал её. Ну, а что такого? Ведь не для греховной и грязной жизни она мне нужна была. Она помогла мне выправить мою судьбу. Видишь рельсы? И судьба у меня теперь такая же ровная, правильная, крепкая. Рядышком с ней и я стал лучше, чище, здоровее физически и нравственно. Если же люди женятся и оба со временем становятся собаками друг для друга – к бесу такая жизнь.
Оба помолчали, жмурясь на размазанные дождевой пылью таёжные просторы, на разливающиеся вдали ручьями рельсы. Всё сказано. Невыносимая печаль. Нужен ли был такой разговор, нужно ли было встречаться? – оба, быть может, так спрашивали или могли спрашивать себя.
Хрипло и трубно загудел, одновременно пугая и радуя Льва и отца, электровоз. Пора прощаться. Свидятся ли ещё, захотят ли встречи? Отец, своим давним манером раскачивая сына за плечи, игриво-дружески оттолкнул его от себя:
– Ну, поезжай. Пусть и тебе повезёт. Главное, не трусь, не юли по жизни, загребай обеими руками. Не жди, когда рак на горе свистнет. Сам действуй, и тебе обязательно повезёт. Как и мне, – уточнил он.