Шрифт:
Пожилая кряжистая медсестра заходила, поправляла что-то на железной треноге, от которой к телу под простыней шла прозрачная трубка, вздыхала:
– Вы бы пошли отдохнули? В сестринской кушеточка есть. Сколько уже сидите? Она все равно ничего не чувствует.
– Как же… если она очнется, а рядом никого? – пробормотал он с непонятной надеждой, хотя никакой надежды уже не было.
– Ну так мы сразу на мониторе увидим, если что… если очнется, – быстро поправилась она, вздохнула еще раз и ушла.
В сестринскую – на кушетку – он, конечно, не пошел, остался сидеть возле Маши. Даже если она не очнется – похоже, толстая медсестра была в этом уверена – все равно. Уйти – и бросить ее одну среди всех этих мертвых железок?
Когда ресницы дрогнули, он подумал, что зрение его обманывает: устал все-таки сильно. Но они дрогнули еще раз… и поднялись. Открывшиеся вдруг глаза странно блестели. Она вас все равно не узнает, говорила медсестра. Но она узнала:
– Паша… – не голос, а шелест. – Паша… Прости…
Она просила прощения! Он ужаснулся. Хотя понял, конечно – ему ли не понять. За свою слабость она просила прощения, за то, что требует внимания – она, которая сама всегда обо всех заботилась. Если неважно себя чувствовала, никогда не жаловалась, все болячки перехаживала на ногах. Терпела. Вот и дотерпелась. И он, привыкший к ее всегдашней абсолютной надежности, не догадался. Не заметил ничего. А потом стало уже поздно.
– Витя… – он не столько услышал это, сколько догадался по движению потемневших сухих губ. – Береги его… Паша… обещай…
Упав возле узкой белой койки на колени, он прижался губами к высунувшейся из-под простыни ладони – клялся.
И держал потом свое обещание – изо всех сил, изо всех своих умений. Как же! Маша просила сына беречь! Вот только он… не уберег. Ошибся. Думал, беречь – значит, оберегать. Щадить. Прощать.
А сейчас уже и не изменишь ничего.
Сам-то Витька ни о чем таком не задумывается, абсолютно убежденный, что именно он живет правильно. И ведь неглуп, совсем неглуп. Защиты от отца – если вдруг что – ожидает, как чего-то бесспорного, но торопиться с карьерой – и требовать, чтоб отец подтолкнул – не спешит. Ну да. Чего ему по карьерной лестнице карабкаться, ему и в операх удобно и приятно.
Вот Вершина – совсем другая. Морозовская школа. Острая, хваткая, сообразительная. Временами лишнего себе позволяет, но это от избытка рвения.
Эх, жалко, что у них с Машей дочки не было. А может, и хорошо. Если он сына перестаравшись с заботой, проморгал, страшно представить, что в таких условиях могло вырасти из девочки.
– Какие люди!
Арина поморщилась. Бибика – Борька Баклушин – улыбался так радостно, словно лучшего друга встретил. А какие они друзья? Нет, Борька, бесспорно, и симпатичный, и дружелюбный, и в следственном деле отнюдь не идиот, а если по показателям раскрываемости, так и вовсе чуть не лучший следователь управления. Но, как говорят, не по хорошу мил, а по милу хорош. Баклушин был ей не то что не мил – почти неприятен. Как питон за стеклом террариума: и красивый, и грациозный, и глаза пронзительные, однако весь насквозь чужой. Потому и за стеклом.
Необъяснимой своей неприязни Арина, впрочем, старалась не демонстрировать. Хотя иногда хотелось.
– Ну чего там с Шубиным? Отбегался, бедняга? Чего ты там наосматривала? Ты ж выезжала? – Борька сыпал вопросами все с той же радостной улыбкой.
– А откуда ты… – она нахмурилась.
Баклушин засмеялся:
– Так, болтают… Так чего там? Неужели возбудила? И чем так нагрузилась? – он кивнул на стопку папок, которую Арина прижимала к груди одной рукой, второй в это время пытаясь попасть ключом в замочную скважину на двери своего кабинета.
– Ну… так… – она неопределенно помотала головой, покрепче прижав разъезжающиеся папки. – Дела из архива забрала, которые Шубин зачем-то изучал. Глянь, может, помнишь какие-то?
– Тю-у… – отмахнулся Бибика. – Ты б еще про Октябрьскую революцию спросила! Я ж ненамного раньше тебя сюда пришел. А тут, – скользнув взглядом по расползающимся папкам, он изобразил недовольную гримасу. – Откуда мне знать? Пахомов, может, и помнит. Или Морозов, он тут знатно порулил, это теперь на лаврах почивает, а были времена…
– Ты его не любишь? – зачем-то спросила Арина.
– Что он, девка, что ли, любить его? Просто… – Баклушин сморщился, как будто откусил от зеленого лимона. – Является, как будто он еще фигура, важняк, нос везде сует. А все ему подыгрывают, только что духовой оркестр не приглашают и ковровую дорожку не расстилают. Ах, Александр Михайлович, какое счастье вас лицезреть!
Уже свалив на свой стол папки с делами, Арина раздраженно подумала, что не зря она все-таки Борьку недолюбливает. Лыбится дружелюбно, а даже дверь открыть не помог, чего уж там про дела говорить. Откуда мне знать, понимаешь ли! То есть: я не знаю, чего там у тебя, но ко мне с этим не приставай, я себя утруждать не желаю. Удивительное у человека соответствие собственной фамилии – что угодно, лишь бы не перетрудиться. Как он такие показатели выдает: раз – и в суд, раз – и в суд, и ведь на дослед не возвращают, все дела без сюрпризов слушаются! – уму непостижимо.