Шрифт:
Правда, Флембо, старая сука, жалобно повизгивает в сенцах.
– Надо бога иметь, - прибавляет Яков Петрович.
– Ведь она замерзнет... А еще охотник! Лодырь ты, брат, как я погляжу! Уж, правда, байбак.
– Да оно и вы-то, должно быть, из той же породы, улыбайся Ковалев, отворяет дверь в сенцы и впускает в девичью Флембо.
– Затворяй, затворяй, пожалуйста!
– кричит Яков Петрович.
– Так и понесло по ногам холодом... Куш тут! грозно обращается он к Флембо, указывая пальцем под лавку.
Ковалев же, прихлопывая дверь, бормочет:
– Там несет - свету божьего не видно!.. А, должно быть, скоро нас потащут в Богословское! Вот-вот отец Василий припожалует за нами. Я уж вижу. Всё мы ссоримся. Это перед смертью.
– Ну, уж это обрекай себя одного, пожалуйста, - возражает Яков Петрович задумчиво.
И опять выражает свои мысли вслух:
– Нет, я уж больше не буду сидеть в этом тырле сторожем? Кажется, скоро-скоро затрещит эта проклятая Лучезаровка...
Он развертывает кисет, насыпает цигарку махоркой и продолжает:
– Дошло до того, что завяжи глаза да беги со двора долой? А все моя доверчивость дурацкая да друзья-приятели! Я всю жизнь был честен, как булат, я никому ни в чем не отказывал. А теперь что прикажете делать? На мосту с чашкой стоять? Пулю в лоб пустить? "Жизнь игрока" разыграть? Вон у племянничка, Арсентия Михалыча, тысяча десятин, да разве у них есть догадочка помочь старику? А уж сам я по чужим людям не пойду кланяться! Я самолюбив, как порох!
И, окончательно раздраженный, Яков Петрович совсем зло прибавляет:
– Однако телиться нечего, надо за соломой отправляться!
Ковалев еще больше сгорбливается и запускает руки в рукава тулупа. Ему так холодно, что у него стынет кончик носа, но он все еще надеется, что как-нибудь "обойдется"... может быть, Судак подъедет... Он отлично понимает, что Яков Петрович ему одному предлагает отправляться за соломой.
– Да ведь телиться!
– говорит он.
– Ветер-то с ног сшибает...
– Ну, барствовать теперь не приходится!
– Побарствуешь, когда поясницу не разогнешь. Не молоденькие тоже! Слава богу, двум-то нам под сто сорок будет.
– Уж пожалуйста, не прикидывайся мерзлым бараном!
Яков Петрович тоже отлично понимает, что один Ковалев ничего не поделает в занесенном снегом омете. Но и он надеется, что как-нибудь обойдется без него...
Между тем в девичьей становится уже совсем темно, и Ковалев, наконец, решается посмотреть, не едет ли Судак. Шаркая разбитыми ногами, идет он к двери...
Яков Петрович пускает через усы дым, и так как ему уже очень хочется чаю, то мысли его принимают несколько иное направление.
– Гм!
– бормочет он.
– Как вам это покажется? Хорош праздничек! Лопать, как собаке, хочется. Ведь неедалого царства нету... Прежде хоть венгерцы ездили!.. Ну, погоди же. Судак?
Двери в сенцах хлопают, вбегает Ковалев.
– Нету!
– восклицает он.
– Как провалился! Что ж теперь делать? В сенцах соломы чуть!
В снегу, в тяжелом тулупе, маленький и сгорбленный, он так жалок и беспомощен.
Яков Петрович вдруг подымается.
– А вот я знаю, что делать!
– говорит он, осененный какой-то хорошей мыслью, наклоняется и достает из-под лавки топор.
– Эта задача очень просто разрешается, - прибавляет он, опрокидывая стул, стоящий около стола, и взмахивает топором.
– Таскай пока солому-то! Черт его побери совсем, мне свое здоровье дороже стула!
Ковалев, тоже сразу оживившийся, с любопытством смотрит, как летят щепки из-под топора.
– Ведь там небось еще на потолке много?
– подхватывает он.
– Валяй на чердак да самовар вытрясай!
В растворенную дверь несет холодом, пахнет снегом... Ковалев, спотыкаясь, таскает в девичью солому, ручки старых кресел с чердака...
– За милую душу истопим, - твердит он.
– Крендели еще есть... Яиц бы напечь!
– Тащи их на кон. А то сидим плакучими ивами!
III
Медленно протекает зимний вечер. Не смолкая бушует метель за окнами...
Но теперь старики уже не прислушиваются к ее шуму. Поставили в сенцах самовар, затопили в кабинете печку, и оба сели около нее на корточки.
Славно охватывает тело теплом! Иногда, когда Ковалев запихивал в печку большую охапку холодной соломы, глаза Флембо, которая тоже пришла погреться к двери кабинета, как два изумрудные камня, сверкали в темноте. А в печке глухо гудело; просвечивая то тут, то там сквозь солому и бросая на потолок кабинета мутно- красные, дрожащие полосы света, медленно разрасталось и приближалось гудящее пламя к устью, прыскали, с треском лопаясь, хлебные зерна... Мало-помалу озарялась вся комната. Пламя совсем овладевало соломой, и, когда от нее оставалась только дрожащая груда "жара", словно раскаленных, золотисто-огненных проволок, когда эта груда опадала, блекла, Яков Петрович скидывал с себя пальто, садился задом к печке и поднимал на спине рубаху.