Шрифт:
«Стало быть, нету, – говорит тогда тысяцкий. – Не прогневайся, боярин, а только на нет и суда нет».
Хотел было Феофан Иоаннович вспылить, уж, чует, и лицо краской наливаться пошло, однако вовремя спохватился и изобразил на устах самую сахарную улыбку, на какую только был способен. «И то правда, – сказал. – Да и об чём разговаривать, ежели страшного ничего не стряслось? Кости целы, а синяк сам пройдёт». И укатил, от угощенья хозяйского отказавшись.
Был он злее злого, и даже от мыслей о том, как Зимина изведёт, веселей ему не становилось. А тут ещё и Ванька, дурья голова, разнылся, как больной зуб: отчего да почему ты, тятенька, выскочек этих худородных не наказал? Неужто они тебе дороже родного сына? Дал ему боярин по лбу, чтоб умолк, а после, остыв немного, сказал: «Наказать тоже по-разному можно. Ты, я чай, Никитку Зимина тоже за слова его поносные наказать хотел, а что из сего вышло, окромя битой морды? То-то, что ничего. Когда хочешь человека крепко наказать, спешить не следует быть. Тут подумать надобно».
Ну, Ванька и отстал, поелику думать – это ему всегда скучно казалось. Скуден он был умишком, хоть и не совсем дурачок блаженный. Ну, да ничего, пока отец жив, в обиду своего отпрыска не даст.
И стал боярин думать сам, хотя тут и думать-то уж нечего было: всё у него само придумалось, пока он пыхтел, злился да Ваньку по лбу посохом бил. Война – сие, конечно, славно. Даст Бог, с той войны Андрей Зимин, стрелецкий полковник, не вернётся, сгинет в чужих астраханских степях, кои государь своими, российскими видеть желает. Однако на Бога надейся, а сам не плошай; кабы всякий, кто на войну ушёл, лютой смертию погибал, на свете б давно уж людей не осталось. Одни бы бабы по миру ходили, да и те со временем вымерли б, поелику сами, без мужиков, рожать не научены. Зимин – воин бывалый, опытный и храбрый, в походы хаживал не единожды, а по сию пору цел, будто заговорённый. Так что, ежели ему не помочь, может и в этот раз невредимым домой воротиться.
Ну как пособить тысяцкому в военном походе сгинуть, Феофан Иоаннович, положим, знал. Знал и то, что ему надобно делать далее, когда весть о гибели Зимина до родных краёв докатится. Перво-наперво – умолить царя-батюшку вверить ему, боярину Долгопятому, опекунство над сиротой, Никитой Андреевым сыном Зиминым, и его имением. Государь, надо думать, не откажет – с чего бы? Долгопятый – боярин родовитый, не бедный, и большой корысти для него в двух несчастных деревеньках даже грозный Иоанн Васильевич, поди, не углядит. Напротив, ещё и похвалит, что сжалился по-соседски над сиротой, не дал без отеческого догляда пропасть. Подпишет челобитную, и дело с концом: и имение, и мальчонка предерзкий – всё в Феофана Иоанновича руках окажется, в полной его власти. Ныне отроку десять, совершеннолетие считается с семнадцати; итого – семь годков опекунства. А за семь лет с отроком всякое случиться может. Мудрено ли ему, неразумному, пасть с крыльца и шею себе свернуть? То-то, что немудрено.
От этих кровожадных мыслей Феофан Иоаннович повеселел, как будто его не шибко хитрый план уже увенчался полным успехом. Он даже снизошёл до того, чтобы ласково потрепать сына по вихрастой, шелковистой на ощупь макушке. Ванятка при этом испуганно вздрогнул и вжался в угол сиденья, как забитая собачонка, но занятый своими приятными мыслями боярин этого, казалось, не заметил.
Когда у боярина не было в нём нужды, Аким Безносый обыкновенно проводил всё своё время на заднем дворе, где по милости Феофана Иоанновича ему был отведён огороженный кут вроде длинного, закрытого со всех сторон загона для скотины либо коридора с бревенчатыми стенами, но без крыши. Кончался сей коридор глухой бревенчатой стенкой сарая, перед которой рядком стояли три соломенных чучела – одно в старой, прохудившейся, прадедовских времён кольчужной рубахе, другое в тронутых ржавчиной пластинчатых аломанских, сиречь немецких, латах, а третье просто так, в грубой ряднине. Жизнь у этих болванов, сменяемых не реже раза в неделю, а бывало, что и каждый божий день, была короткая и нелёгкая – в них тыкали пиками, ножами и саблями, пронзали их стрелами, рубили топорами и с вывертом хлестали длинным, заплетённым свинцовой проволокой кнутом из сыромятной кожи. Новомодных пищалей да аркебуз Безносый Аким не жаловал: возни с ними много, шума да дыма тож, а толку чуть. Разве что бьют подальше да посильнее привычного лука, да и то, смотря какой лук, а главное, какой лучник. Сам Аким со ста шагов мог пробить стрелой железное нагрудное зерцало и с тридцати аршин попасть брошенным кинжалом в узкую щель меж шлемом и стальным нагрудником. Так на что ему, спрашивается, тяжеленная пищаль, которая гремит, как колесница Ильи-пророка, больно отдаёт в плечо, а главное, сразу указывает противнику, где притаился стрелок?
Честного боя глаза в глаза Аким Безносый не любил, хотя, ежели доводилось, и тут не давал ворогу спуску. Нравилось же ему нападать скрытно, из засады – так, чтоб супротивник даже понять ничего не успел, не говоря уж о том, чтоб за оружие схватиться. В этом деле был Безносый великим, непревзойдённым мастером, равно как и в пыточном искусстве, и в потайной шпиговской работе. Только раз в жизни вышла у него промашка, только единожды он оплошал, дозволив врагу себя одолеть, но и тот случай пошёл ему на пользу, дав кров над головой, сытную пищу и спокойную, безбедную жизнь под рукой могучего боярина Долгопятого.
Двадцати лет от роду Аким был взят с поличным над трупом зарезанного в переулке купца, нещадно бит батогами, обезноздрен, клеймён позорным воровским клеймом и сослан в пожизненную каторгу в погибельные соляные копи. Да ведь это только так говорится – пожизненная, мол, каторга, – а на самом-то деле там, под землёй, долго не выживешь. Год-другой – вот и вся твоя жизнь. Лучше уж сразу помереть, чем так-то мучиться; этак рассудив, улучил Аким минутку, размозжил стражнику череп кандалами да и был таков.
Известно, без ноздрей да с клеймом посередь лба человеку одна дорога – в лес, в звериную берлогу, с кистенём на проезжих охотиться. Эх и погулял же Безносый Аким со товарищи, ох и потешился! Купцы его имени как огня боялись, князья с воеводами сна-покоя лишились, за ним по лесам да оврагам рыская. Много в тех оврагах осталось княжеских дружинников да царских стрельцов, а в Акимовой ватаге народу всё не убывало – жизнь на Руси такая, что лихим людям убыли нет, на место одного убитого враз двое становятся.
Полных два года он этак-то гулял, пока не вышла наконец проруха. Встретился Безносый Аким на узкой лесной дороге с повозкой боярина Долгопятого, и вот тут-то жизнь его вдругорядь и повернулась, да так, как он ранее и помыслить не мог.
Зимой это случилось, по первопутку. Куда да по каким таким делам боярин в своём расписном возке ехал, сие нам неведомо, а только заехал он в западню, где Аким со своей ватагой неосторожного путника поджидал. Неведомо, опять же, нарочно было так устроено, что охрана боярская от возка поотстала, либо вышло сие случайно, а только видят разбойнички: катит лесом санный возок, шестериком вороных запряжённый, а охраны при нём – пятеро дружинников всего. В возке боярин развалился, на коем одного дорогого меху столько, что всей ватаге на год безбедного житья хватит; о парче, бархате да злате с каменьями и говорить нечего. Жирный, одним словом, кус и сам в руки идёт.