Шрифт:
Сейчас нас около тридцати человек. Тридцать не константа. Постоянных здесь двое: Каява и чужая бабушка. Капитану маскировка не требуется.
Я же буду выкладывать из елочек-иголочек идеальный орнамент, буду решать головоломку про красные сапоги, буду каждое утро снимать сережки. А иначе никак.
Чужая бабушка
Имя ее потерялось. То ли скатилось по ступеням и забилось в аммиачную темноту под лестницу. То ли осталось запертым в ячейке для хранения в супермаркете вместе с холщовой сумкой. То ли его склевали голуби вперемешку с крошками, которые она бросила в сквере. Имя потерялось, здесь ее все называют «чужая бабушка». Кроме Каявы. После вечерней фляжки для капитана она «старая чушпанка».
По утрам бабушка отдает Каяве клочок бумаги. На нем ее имя и фамилия, ненадежно написанные графитом, уже превратившиеся в серую дымку, и телефон подруги Екатерины. За упокой которой ели рис с изюмом и нахваливали пироги с рыбой лет пять тому назад. А других подруг не было. Родни тоже. Хотя, может, были. Может, даже есть! Но она не помнит.
Ее дом – привокзальная площадь. Она лежит на ступенях и раскачивается в такт поездов, которых теперь нет. В карманах ветхого клетчатого пальто и завтрак, и обед, и ужин – горсть крошек.
– Вку-у-усные, – рассасывая их, говорит чужая бабушка.
В драповых клетках уместилась вся жизнь – крестик, нолик, крестик, нолик, крестик, нолик. Ничья. Она так давно ничья. И клетки не греют даже летом.
Горожане приносят сыр, печенье, оладушки. Чужая бабушка превращает дары в труху и ссыпает в карманы. Ее память помнит лишь привычки. Она вяжет, скрестив две рябиновые веточки, бесконечный шарф из теплого ветра: лицевая, две с накидом, лицевая, две с накидом… Она встает раньше солнца, у нее так много дел. Но каких?
Некоторые из нас пытались сделать чужую бабушку своей. Усадить на кухне, налить ей чай в самую красивую чашку, смотать в клубок какой-нибудь джемпер, положить на колени – пусть свяжет настоящий шарф. Но каждую ночь город возвращает ее на вокзал, постилает бетонные ступени, накрывает покрывалом – черным в лущеный горох звезд, и в глазах ее подмигивают друг другу привокзальные огни.
Как ей вспомнить, если ее саму забыли? Каява в городе появился еще раньше.
О чем молчит город
Выход из города есть. Один. Чтобы уйти навсегда. Но когда город зазвонит в колокол именно по тебе – неизвестно. И пока надо складывать елочки-иголочки, надо завтракать одним и тем же и засыпать летним вечером. Ходить, ходить, ходить по городскому кругу и считать красные сапоги. Сережек точно две, а с сапогами просто беда.
Город молчит птичьими голосами, кошачьим ором, собачьим лаем, джазом автомобильных гудков… Есть только люди и городской котел, в котором мы варимся. Кто-то всего пару дней, у кого-то кожа и мясо уже отделились от костей, кто-то пригорел ко дну, как чужая бабушка, как Каява. Город помешивает нас по ночам огромным половником, снимает пену с беспокойных новеньких, подсаливает прошлым, сдабривает снами, которые пахнут, как лаврушка в мамином борще.
Город не выдает секреты. Я никогда не узнаю, почему каждый день в холодильнике одни и те же свежие продукты, в шкафу одни и те же чистые вещи, за окном одна и та же погода, и один тот же вопрос-считалочка: сколько сапог? Раз, два, раз, два, раз, два…
Город молчит даже о своем нынешнем имени. Он близнец того, в котором мы спешили на работу, впервые пробовали курить на школьных стадионах, покупали червей в яблоках, обменивались друг с другом этими червями, рождались, росли, старились, страдали от пяточной шпоры или от несчастной любви, пока не попали сюда. Он точная копия на уровне каждого кирпичика, каждой скамеечки, каждой выбоины в асфальте. Он близнец. Но ведь у близнецов разные имена.
Каява говорит, что наш город не один, городов множество. Деревень и поселков тоже. И попасть в них никак нельзя, это непреложный закон.
Коля
Коля – маленький песочный человечек. И не только потому, что весь его мирок сосредоточен возле песочницы. У него и волосы цвета Сахары, нарисованной в атласе, и россыпь золотистых крупиц на переносице и щеках, и взгляд голубых глазенок – чистый, без облачка, как небо над пустыней. А еще он шуршит: шук, шарко, шаба, швачка. Коле четыре года. Хорошо, что он живет недалеко от меня.
Перед еловой повинностью заношу Коле сосиску и кусок торта, вторая и бутерброд с сыром – для Каявы. У Коли на завтрак молоко с пенкой, выпивает полкружки. А потом надо быстро надевать шорты, иногда задом наперед (когда сильно торопишься, можно и задом наперед), футболку (в голубом море кто-то бросил синий якорь), сандалики на липучках (можно быстро снять и высыпать из них маленькие горки). В руках лопатка и красный «Камаз», чтобы копать, грузить и везти в другую песочницу. В ту, которую не видно из окон его квартиры. В ту, от которой тянутся длинные свежие шрамы от тяжелой машины, но не от его, игрушечной. Коля больше не роет «карьер», некогда. Надо разгладить лопаткой шрамы, надо стереть следы от мужских кроссовок, и свои тоже. А потом, чтобы окончательно замаскироваться, надо сдать до следующего утра любимый «Камаз» строгому Каяве. Лишь тогда можно взбежать на третий этаж, не разуваясь влететь на кухню – ругать-то некому – и допить молоко, сладко втянув жирную пенку.