Шрифт:
Стало быть, завожу архив. Все бумажонки, записки, заметки, которые я обычно выбрасывал, отныне улягутся, утрамбуются, осядут в этой просторной папке неопределенного цвета с двумя коричневыми тесемками.
В былое время я сразу выбрасывал эту обильную макулатуру, не придавал ей большого значения. На старости лет становлюсь альтруистом, забочусь о будущих следопытах. Кто их утешит, если Безродов не сохранит своей писанины?
Теперь они могут возликовать – я осознал всю меру ответственности перед неведомым мне потомством. Те, кто захочет узнать подробней, чем я был занят, что замышлял, чем собирался их осчастливить, могут затребовать эту папку.
Каждый порядочный литератор должен навек пригвоздить к бумаге неоценимые соображения, которые его посещали. Пусть даже некто, исполненный желчи, решит, что покойник, ничтоже сумняшеся, гипертрофировал их самоценность. Коли боишься таких усмешек, ищи себе другое занятие.
Отныне я – человек с архивом. Все у меня, как у людей. Любимая заповедь тетки Анюты, преклонной дамы и старой девы. Была у меня такая родственница, седьмая вода на киселе.
Она частенько нас навещала, при всей своей потешной гордыне уже не справлялась сама с одиночеством. «Как у людей». Давала понять, что произносит это с усмешкой, но все-то знали: у бедной тетки все получилось не по-людски. С тем б'oльшим усердием, даже с истовостью, она защищала свое достоинство.
Конечно же, потребность в архиве пришла ко мне в угрюмые дни, когда я почувствовал тяжесть возраста, когда потребовалось напомнить, что ты когда-то жил на земле и занимал какое-то место. Что-то осталось во мне от того розового южного птенчика, вломившегося однажды в столицу. А жизнь во мне еще крепка, как сознавал почти с раздражением, с необъяснимой досадой Онегин. Совсем как автор, его родивший. Странное дело, сами создатели столь долговечной литературы недолго задерживались на свете. Кажется, все они втайне стыдились и долголетия и жизнелюбия. Есть тут какая-то злая загадка.
Все сказки кончаются, как известно, едва ли не обязательной присказкой: «И жили они долго и счастливо». Но это – в сказках, в реальном мире ты убеждаешься: «долго и счастливо» – несовместимые понятия. Либо одно, либо другое.
Не то природа, не то Всевышний, не то родительский генофонд мне подарили длинную жизнь. На собственном опыте я убедился, что есть в этом даре свое вероломство. Каждое утро я просыпаюсь все с тою же невеселой мыслью – трудно прожить предстоящий день. На плахе письменного стола я многие годы четвертовал и методически укорачивал отпущенный мне марафонский срок. Могли бы выручить простодушие и инфантильная убежденность в особости своего призвания. И в самом деле не только поэзии следует быть – по завету Пушкина – чуть глуповатой, еще и авторам. Стало бы легче и проще жить. Но мне, на мою беду, достался насмешливый, недоверчивый ум.
Итак, сегодня я дал себе слово: перестаю трястись, как скупец, над старыми сохраненными записями. Не буду больше и тешить себя смешными мальчише-скими заклятьями: однажды все же собравшись с духом, я напишу ту самую книгу, осуществлю свой заветный замысел.
Мне уже ясно: не напишу. Времени у меня не осталось. Эти соблазны и искушения похитили у меня много лет, нелепо и бесплодно растраченных. Я повторил многократно исхоженный, протоптанный маршрут неудачников – все примерялся, все подступал, все угрожал одарить читателя достойной его внимания исповедью. В этих торжественных телодвижениях и столь же велеречивых посулах прошло отпущенное мне время.
В бессонные часы я гадал: в чем заключен секрет воплощения, который не давался мне в руки? Где мне искать припрятанный ключ? И существует ли некая тайна? Либо на деле все просто и ясно – делай, что должно, и будь, что будет.
Достойный девиз. И прозвучал он из уст олимпийца, земного бога, который и владел этим кладом. Легко ему было учить уму-разуму нас, ищущих, жаждущих, помраченных. Нам предстояло еще укротить свое подростковое честолюбие. Понять, что среда твоя – муравейник. Старые мальчики не замечают собственной старости, долго топорщатся, всё убеждают самих себя: последнее слово еще не сказано.
Можно понять. Труднее всего дается нам последняя трезвость. Жить, не обманывая себя, могут немногие – лишь с годами я научился их различать в шумной толпе по грустной усмешке. Вдруг ощущал мгновенный ожог – это мелькнул твой брат по крови.
Сколько я помню себя, неосознанно, но яростно мечтал о гармонии. Сравнительно недавно я понял – эта нирвана недостижима. Но не смирился с этим открытием – все думал о бегстве из муравейника.
Таких неслучившихся беглецов всегда предостаточно. Эту их боль выплеснул Александр Сергеевич. «Усталый раб, замыслил я побег…»
Где он хотел обрести покой? Готов был искать его и в Китае – подумывал, как примкнуть к экспедиции, затеянной Акинфом Бичуриным. Не пустят в Китай – тогда хоть в деревню. Но и в деревню – не удалось.
В побеге видел возможность исхода Лев Николаевич Толстой. И даже осуществил этот замысел. Но был настигнут хворью и немощью. Ни от себя не сбежишь, ни от смерти.
«Движение – все, а цель – ничто». С одной стороны, эта старая формула весьма утешительна, но с другой – она многократно была осмеяна. Уж слишком обидна для прогрессистов, какими мы себя ощущаем, и слишком удобная мишень. А все же побуждает задуматься.