Шрифт:
В день моего приезда Марсель дает званый ужин. Перед этим мне хочется сходить к парикмахеру. Моих десяти марок для этого недостаточно, и я прошу Марселя дать мне денег или еще лучше чек, чтобы я, как мы договаривались, во время моего пребывания могла пользоваться его счетом.
Он бросает на меня странно напряженный взгляд:
– Зачем тебе деньги?
Вопрос выводит меня из себя - сама его постановка: разве я должна давать объяснения? Давать отчет? Он что, не доверяет мне? Как это возможно?..
– Прежде всего на парикмахерскую, - озадаченно говорю я.
– Разве ты не обменяла свои десять марок?
– Но их же не хватит.
– Для дешевой парикмахерской вполне достаточно...
Я растерянно молчу.
Семеня, входит дочка Марселя от первого брака, очаровательная маленькая девочка. Она хочет, чтобы папочка подарил ей новую куклу.
Марсель выписывает банковский чек, вызывает колокольчиком экономку, вручает ей чек и велит немедленно купить малышке самую красивую куклу в Брюсселе... Цена - это он подчеркивает особо - "цена не играет роли".
Вечером мы с Марселем принимаем гостей.
Каждому новому гостю он повторяет то, что уже несколько недель радостно и гордо провозглашает своим друзьям: "C'est ma femme - madame Tschechowa".
Но теперь в его голосе нет прежней радости - скорее слышится странное напряжение, которое чувствовалось днем, когда он спросил меня: "А зачем тебе деньги?..."
И тем не менее я невозмутимо улыбаюсь гостям.
Холодные закуски поражают воображение. Нет недостатка ни в чем, чего бы ни пожелал привередливый гурман.
Около полуночи общество расходится, остаются лишь два-три друга Марселя, и он предлагает, чтобы мы отправились в бар.
Когда мы приходим туда, выясняется, что Марсель и его друзья здесь хорошо известны. "Почему бы и нет?" - думаю я. Но вскоре я понимаю, что мы не просто в баре, а в "заведении". Мой муж и его друзья флиртуют со смазливыми девицами, словно меня нет. Марсель обещает Лу, особенно породистой красавице, навестить ее на следующей неделе.
На следующей неделе я должна сниматься в Берлине...
Я прошу Марселя, чтобы он отвез меня домой. Его друзья еще остаются.
Я спрашиваю Марселя, почему он меня унижает.
Он усмехается:
– Ты же моя жена...
Марсель уже больше не улыбается. Взгляд его беспокоен, в глазах внезапно вспыхивает болезненный блеск. Мне приходят на память слова берлинского врача: "...чрезмерное нервное и духовное перенапряжение"...
– Я ожидаю от моей жены, - говорит Марсель, - что она будет всегда рядом. Мне нужна она. Мне нужна и физическая близость, постоянно, каждый день и каждую ночь. Если моя собственная жена избегает меня, я иду к другим женщинам... я вынужден это делать, понимаешь ли ты меня, я вынужден...
Я обескураженно молчу. Потом тихо спрашиваю:
– Когда же я избегала тебя?..
– Тебя не бывает неделями, часто месяцами.
– Ты же знал, что я не откажусь от своей работы. Ты был с этим согласен.
– Я надеялся, что однажды ты меня полюбишь больше, чем свою работу. И я был твердо уверен, что ты покинешь эту ужасную страну...
– Я не брошу свою профессию, - говорю я упрямо и еще раз твердо подчеркиваю это, хотя знаю, что Марсель не переносит подобного своеволия.
Он пожимает плечами:
– Если это делает тебя счастливой...
Мы еще несколько раз видимся в Берлине и Брюсселе. После каждого расставания я надеюсь, что мы встретимся другими, что месяцы разлуки сделают нас внутренне ближе. Но я заблуждаюсь. Марселю нужна постоянная физическая близость...
Во время моего последнего пребывания в Брюсселе я узнаю от эмигрантов, что в Германии существуют концентрационные лагеря; они описывают по-дробности, рассказывают о терроре СС. До сих пор я не верила этим слухам, но то, что сейчас мне рассказывают эмигранты, не вызывает сомнений.
Мне на память приходят слова Марселя: "...ты покинешь эту ужасную страну"...
Я вспоминаю банкира Штерна, который однажды спас меня из, казалось бы, безвыходного положения, и еду к нему в Лейпциг. Он действительно в ближайшее время ожидает самого худшего. Тогда я безотлагательно спешу к Герингу.
– И что вам дался этот Штерн?
– спрашивает он меня скептически, предостерегающе.
Я рассказываю ему всю историю и, к удивлению, встречаю понимание. Что стоит для людей, которые упрятывают в лагеря тысячи невинных, вдруг сжалиться над одним-единственным из них? Означает ли это, что в каком-то уголке их сознания все-таки живет ощущение вины и они стараются отделаться одним добрым делом?