Шрифт:
Ну и конечно же, по закону подлости, вышел из строя кондиционер. И вот уже ни одного прохладного отсека. Почти всюду - за полсотни градусов. А в дизельном, где воздух греют неостывшие дизеля, и того пуще. Трудно поверить, что час назад нас обдавал на мостике ветерок.
Люди растелешились до трусов. Все истекают потом, и его ручьи уже не впитывают перекинутые через шею полотенца. Симбирцев отжал свое в центральном посту, и у его ног мгновенно растеклась лужица. У штурмана Васильчикова пот крупными каплями падает на путевую карту, и он то и дело промокает соленые кляксы туалетной бумагой.
Боцман сделал вестовым в мичманской кают-компании накидки из разрезанной простыни, чтобы те не роняли свой пот в бачки с ужином. Сирийские арбузы, которые мы едим на ужин, солоны - пот ручейками стекает с верхней губы и смешивается в уголках рта с арбузным соком. Утираться нет никаких сил, для этого нужно иметь в запасе несколько сухих простыней. Сколько мы продержимся в такой сауне?
Рявкнул динамик "каштана":
– Доктора в шестой отсек!
Я перебираюсь в шестой - электромоторный - отсек вместе с доктором. У матроса Зозули - тепловой удар. Он перегрелся в дизельном, пришел в электромоторный, лег на свою верхнюю койку, где под водой и без того жарко - воздух греют ходовые станции, электромоторы, и потерял сознание.
– Первая ласточка, - сказал доктор, нащупывая пульс на измасленном запястье моториста.
– Точнее, первая кукушка.
"Зозуля" - по-украински "кукушка". Доктор, обливаясь потом, сам был готов "вырубиться", но врачебный долг, и только, держал его на ногах.
Положение в кормовых отсеках усугублялось ещё и тем, что здесь подкрашивали переборки до самого последнего дня стоянки, красили даже во время зарядки батарей, и теперь пары этиленовой краски дополняли соляровую аэрозоль, которой дышали мотористы.
Зозулю перенесли в седьмой отсек, где температура на полтора градуса ниже, чем в энергетических отсеках. Он лежит на койке, бьется в конвульсиях, корчится, выгибается, будто укушенный тарантулом. Он жмурит глаза и скалит зубы. Пульс 120. Ему принесли кружку не очень теплой воды. Пока матрос Гурашидзе её нес, не утерпел - отхлебнул, слишком уж соблазнительна была вода в парном и зловонном от загнивающей картошки отсеке. Зозуля залпом осушил кружку и поставил её слегка прохладную на грудь. Доктор тем временем раскрыл переносную аптечку, стал прилаживать к шприцу иглу. В отсеке многолюдно и тесно. Через раскрытую аптечку кто-то перешагивает, и доктор матерится:
– Харитонов, в лоб твою мать! Куда лезешь?! Не видишь - антисептика здесь!
Он делает укол. Зозуля лежит землисто-серый. Только бы выжил! Лоб и щеки его обложены мокрым полотенцем, и он, полуголый, смуглотелый, худой, в белой "чалме", похож на араба, умирающего в пустыне от безводья.
"На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось..." напевает под нос доктор, чтобы разрядить гнетущую атмосферу. Но никто не улыбается. Сюжет старинной матросской песни сбывается слишком уж очевидно.
Круглая переборочная дверь приоткрывается, просовывается чья-то облитая потом испуганная физиономия:
– Доктора в шестой!
В шестом упал от перегрева у ходовой станции 3-го электромотора старшина 2-й статьи Лиходиевский. Его тоже переносят в корму и кладут рядом с Зозулей. В пятом отсеке готов "вырубиться" 19-летний моторист Серебряков. Иду в пятый. Мотористы Глушко, Панасюк, Хуторянский, спасаясь от зноя, забрались в трюм приборной выгородки. Там из трещины во фланце системы охлаждения бьет прохладный веер забортной воды. Спускаюсь к ним в тесный, темный, измасленный колодец-шхеру. Моряки вплелись руками и ногами в извивы магистралей и нежатся в прохладе брызг. То, что это холод той самой глубины, которая - расширься щель чуть больше - в одну секунду затопит их трюм по самые пойолы, отнюдь их не пугает. Жара наверху страшнее.
Я делаю вид, что осматриваю повреждение, а сам, охладив руку в воде, незаметно прикладываю ладонь к сердцу. Хоть чуть-чуть остудить его, а то и не выберешься отсюда.
До всплытия ещё целых четыре часа...
У наших мотористов от постоянного перегрева всегда повышенное внутричерепное давление. Может быть, этим объясняется отчасти их злобный и угрюмый нрав?
Через полчаса становится плохо мотористу Панасюку. Но это уже цепная шоковая реакция. Надо её приостановить. Мы с Симбирцевым идем в пятый. Жаром горновой печи пахнуло на нас, когда мы приоткрыли дверь в дизельный. Мы оба в одних трусах, в руках у нас полотенца и мочалки. Устраиваемся на крышках неостывших дизелей, как на парильных полках Сандуновских бань. Нестерпимый жар сушит глаза и верхушки легких. Старпом возлежит на верхней крышке среднего дизеля, как горячей каменной плите турецкой бани. Я же нахлестываю его за неимением веника полотенцем. Потом мы меняемся местами, и он делает мне массаж. Мы оба отплевываемся от стекающего пота и делаем вид, что нам чертовски приятно проводить время в этом злополучнейшем из отсеков. Молодые мотористы смотрят на нас во все глаза.
Окончив спектакль, ковыляем в душ шестого отсека и немного приходим в себя под вялыми и, конечно же, теплыми солеными струйками...
Всплыли едва стемнело и снова начали бить зарядку, хотя отсеки ничуть не остыли. Ошалевшего от жары моториста Серебрякова доктор вывел на мостик и тот дышал по-рыбьи пусто и жадно... Надо прекращать зарядку. Но зная нрав Неверова - ему нельзя рекомендовать очевиднейшие вещи, он обязательно сделает все наоборот, - я подвожу его к нужной мысли исподволь. Мол, ну и хилый моряк нынче пошел. Вот в котельном отделении крейсера - вот где ад, шумное пекло. А у нас - благодать, и, несмотря на это, сейчас ещё один моторист вот-вот вырубится... Командир вызывает на мостика механика, интересуется плотностью электролита. Мех, зная Неверова не хуже меня, столь же бодро, сколь и безразлично докладывает плотность электролита, безбожно завышая её. И командир распоряжается перенести зарядку на завтра. Слава богу, хоть за ночь немного остынем...