Шрифт:
сколько ж тебя, проститутку, ждать? Ты чо, обратно в карты прОдулся? Ты гляди -- прям, как чугрей.
А что такое чугрей?
– - машинально, против воли спросил.
А хрен его зна-т, так гОворят. Вишь, сижу, чайком надрываюсь. Хошь -пей, вон, вон песок, наведи, наведи!.. О, б!.. Дай на маленькую!..
– - просит весело, оттого что не очень уверен.
– - Ну, спасибо, что дал. Ты пОсиди, я схожу в лавку...
Один убрел, явился второй -- Павел. Этого я тоже люблю слушать, но не сейчас.
Сколько лет уж воду городскую, хлорированную, толкут они с Дементием, а все не вытравится то деревенское, что всосано с молоком. Сам-то город давно уж обезъязычил. Плоска, как газетный лист, куца, как бульдожий хвостик, его речь. Город, что нового ты дал языку? "Полбанки, суммировать, клеить" (женщину) и еще такое же прошлогодне соломенное. Только по деревням донашивают ту исконно-посконную речь, о которой с таким небрежением принято говорить. И прекрасней которой нет. Но "стираются грани", и деревня притирается к городу, да он сам тянет ее -- квартирами, автобусами, ваннами, телефонами, магазинами. А до тех, кого не заглотит, сам дотянется сторуко, стопало газетами, радио, телевизорами, фильмами. Прошмыгнут годы, упокоятся на погостах старики, и тогда не проселком душистым, не тропинкой меж ржей васильковых петляя -- утрамбованным трактом все подомнет под себя асфальтная, тошнотная речь. И останется заповедным заказником великий и вольный Далев словарь. Да еще областные, где радением безымянных русистов тоже бережно собраны невостребованные сокровища.
Саш, а я к тебе...
– - Павел Васильевич, вывалив над сползшим ремнем живот, шел по керамическим плиткам к столу.
– - Никак на работу пришел?
– усмехнулся, зная мою привычку опаздывать, -- Газетку спортивную не прихватил? Спасибо. Вот иди сейчас в магазин, там огурчики свежие дают. И салат. Понял?-- он еще говорил со мной как отец с отцом.
– - Знаешь, Саш, веришь ай нет, побывал я сейчас в царствии небесном. Будто Христос босиком по животу пробежал, - оглаживал не стыдящийся себя самого живот.
– - Баба моя
огурцов покрошила, салату, лучку зеленого да со сметанкой, со сметанкой!.. Уж наелся -- от пуза. Ну, до чего ж хорошо... Ну, вот, обратно радио выключает. Ты хоть слышал -- Гагарин разбился?
Кто?.. Как разбился?
Так, ... мать, насмерть!..
Да ты что-о?..
– - и подумалось с острой завистью: вот бы нам всем вместо него. Разом!..
Вот так, 27 марта, запомни.
И я вспомнил: двадцать седьмое, день рождения мой.
– - Ты придешь хоккей-то смотреть?
– - взяв газетку, засобирался домой -в подчердачную колонию дворников, в акурат над котельной. И уже от дверей: -- Ты вот послушай-ка, такое, слыхал? Бык корову тык, корова мык: спасибо, бык. Хвостик на бочок: пошла, бычок, ха-хе... Не знаешь?..
Я знаю другое, Паша: "Я знаю пять имен девочек, Лера -- раз, Лера -два, Лера -- три".
Не нужна нам стала Москва, не нужна и Морозовская больница. "Продолжать лечение можно и в Ленинграде. У вас там, на Песочной, очень хорошие врачи. Обратитесь к Горелову". А мы помним другое, сказанное другими онкологами: "Мальчишки там, шустряки". Но едем. Город, прижимая нам уши, бежал слева, справа. Полз во все стороны, как опара, забытая Петром I в болотистом чану на вулканной плите. Подмял деревушки, бревенчатые дома с палисадниками, гонит, гонит свои белые пучеглазые кубики вдаль. Вот и фабрика смерти, поблескивая широченными окнами, встала над пригнувшимися, притихшими сосенками. Ну, а вам-то чего бояться, дурочки. Два редута врезаны в забор -проходная и бюро пропусков. В том бюре, как бельмо на глазу, мутно-бело налеплено: "Впуск родителей два раза в месяц". Понятно вам, дети? Да не дети уж вы -- больные, так что будьте любезны подчиняться "правилам внутреннего распорядка". Будет мама при вас иль не будет, все равно одним кончится. Есть Сиделка, бескорыстная, верная, не уйдет ни на шаг, свое высидит. А мама пусть под забором ходит, грызет железные прутья в отчаянии.
Он, Горелов, невысок, рыжеват и не очень-то мне по первому взгляду.
"Мы к вам..." -- "Ах, от Ниночки!.. Очень, очень рад. Кто у вас? Ага, ага, счас, счас... Вы привезли?
– - как о вещи спросил и дальше заспешил, почему-то проглатывая согласные буквы: -- Хоршо, хоршо, псидите, я вызву,-кидал в меня козьими катышками. И при этом широченно улыбался губами, а глаза не участвовали -- ничего не скажешь, онколог.
– - Ага, пжалста, -задрал над столом лобастую, цвета свежего пива, голову, весело гаркнул в дверь: -- Следщий!! следущий!..
– с гриппом так быстро в поликлиниках не управляются, как они здесь. Эх, Горелов, Горелов, опухоли бы ты так же быстро рассасывал, как очереди.
– - Сдись, деточка. Так, сюда... Лера Лобанова? Так!.. О-у, какой страшный дягноз, ртикулосркома..."
Что он?!
– - обалдело переглянулись. И сказал я громко, зло:
– Лера, сядь поудобнее!
– - чтоб забить его, чтоб не въелось, не запало тебе. И подумал: что ж ты, падла, ведь ей же не три годика.
– Тк!.. Вася...
– - на секунду обернулся к парню, высившемуся, словно алебастровый вождь, у окна, но в руках, на груди его, почему-то по-живому был вставлен раскрашенный журнал "Огонек".
– - Вася, вот тьбе пацьент. Кстати, вот сторья блезни, взьми.
– - А-а кто-о э-эта?..
– - нехотя ожила, процедив на ленивых низах, статуя у окна.
– - Витя...
– - заглянул Горелов в историю чьей-то болезни, судьбы чьей-то неведомой.
– - Витя Сергеев.
А-а кто это-о?..
– - опустил руку с "Огоньком" Алебастр.
Как кто?..
– - умно усмехнулся Горелов, вскинул рыжеватые брови.
– - Твой бльной.
А-а разве их все упо-омнишь...
Взьми, взьми, -- ткнул в него историей болезни замзав отделением, повернулся к тебе: -- Так вот, Лерчка, это будьт твой доктор.
"Вот уж выкуси!" -- решил я.