Шрифт:
Фердуева захмелела, от худобы, от недоедания, от тяжелых работ перед глазами поплыло, запрыгали столы и бутылки меж блюд, запрыгали окна, а в окнах чернота и снежинки, падающие так медленно, будто висели неподвижно меж небесами и землей, запрыгало лицо подполковника: синие очи раскатились в стороны, скрылись за ушами, рот, расширяясь, превратился в пасть, а далее в пропасть, в ущелье, зажатое розовыми скальными стенами... Внезапно круговерть в голове остановилась, сущее вокруг Фердуевой встало на места, замерло неколебимо, будто гвоздями поприбивали... в этот миг Фердуева потеряла жалость к себе, к другим, открылась враз, что больше тайком не станет красть сало для товарок и что высокий чин поможет ей выбраться отсюда, а с Родиным, даст Бог, сквитается, если захочет, а может, простит: что сделал такого этот синеглазый в мире, переполненном злом? Ничего сверхлютого, сам и верит в ее везение, привалившее с его любострастием к девочке Нинке.
Адская выпала езда, газик швырял утлым челном в бурю. Неверные руки Родина, едва управлялись с рулем.
Вернулись заполночь. Фердуева переоделась, хотела брести к казармам, греть пустующие нары, Родин не пустил, в опьянении и вовсе сдурел от желания, скакал по комнате в исподнем, матерился, а меж матерного мелькало: Крым... дом с мальвами... берег моря... подсолнухи... любовь до гроба...
Высокий чин Фердуевой не помог, зато просветил по части пустых надежд, Нинка уверилась: только на себя надейся. А дальше пошло-поехало. Проверяли Родина нередко, высокие чины и чины пониже все проходили через объятия Фердуевой; Родин раболепствовал перед начальниками, а с Фердуевой обращался, как с любимым псом отменной выучки.
Срок тянулся, и жизнь шла, весны, осени и зимы мелькали одна за другой. Беременность Фердуеву не напугала, пугаться она отвыкла.
– Чей?
– побледнел Родин.
– Твой, - Фердуева скользнула по меловому от волнения лицу, решила дать послабку, отпустила греховоднику поводья, - твой, наверное... а там черт его знает?..
Родин уговаривал от ребенка избавиться: зачем, мол, молодая, еще успеешь... Фердуева чужим уговорам внимать разучилась, только свои помыслы в расчет принимала. Начальник колонии увещевал напористо, Фердуева курила, пускала клубы дыма к потолку. Родин вдруг воззрился дико на сизые пласты, вскочил из-за стола, загромыхали облупленные ножки:
– Дитя хоть не трави!
– Че ему сделается?
– Фердуева пожала плечами, но папиросу затерла о край пепельницы.
Родился мальчик с синими глазами.
– Не мой!
– рассматривая потолок, определил Родин.
– Не твой, не твой, - согласилась новоявленная мать.
Родин не успокоился:
– Правда, болтают, баба всегда знает чей?
Фердуева закурила новую папиросу. Родин смолчал, гнев приходилось придерживать до поры. Шут ее знает, что выкинет? Еще настрочит куда, подружек подобьет подписи поначиркать - морока!
– Правда-правда, - утешила Фердуева, - конечно, каждая знает. Не твой...
– А чей?
– допекает Родин.
– Чей? Скажи, Христа ради, любопытство грызет...
– Государственный, - Фердуева смачно затянулась, - от государства я понесла, никто не виноват, обстоятельства...
Через год Фердуева покинула колонию, с тех пор мальчика не видела, иногда припоминала, что где-то расписывалась, ставила закорючки, кропала заявления и... мальчик пропал из ее жизни, растворился, перестал существовать.
Однажды - минуло лет пять - Фердуева встретила Родина на костылях вблизи вокзального туалета. Оттяпали ногу. Эндерте... она ни выговорить, ни запомнить не могла, узнали друг друга, перебросились словцом и разошлись навек. Постарел рукосуй, сник, будто кожу содрали и новой, серой, нездоровой обтянули, только глаза сияли синевой по-прежнему. Тогда и мальчик вспомнился, но ненадолго, обстоятельства завертели, Фердуева уже делами ворочала, на сопли времени не хватало. Воздавала себе за погубленную юность шальной, развеселой младостью.
После колонии стандарт отношений Фердуевой к людям изменился навечно: улыбалась, сколько хочешь, могла проявить участие, дружила, но... только по расчету, помятуя о первом взрослом дне рождения своей жизни, о котлете по-киевски, как теперь представлялось жалкой, скверно прожаренной, о чужих руках, жабами прыгающих по телу, и особенно, о синеглазом мальчике, канувшем в безвестность...
Дурасников жил единственно предстоящим посещением загородной дачи. Колька Шоколад сумеречно крутил баранку; за час до выезда с Дурасниковым схлестнулся шофер со вторым совладельцем парной персоналки - машину пользовали два зампреда по мере надобности, изредка возникали глухие конфликты, жертвой раздора чаще всего становился Колька Шоколадов. На горбу кардана прыгала пачка американских сигарет. Дурасников поморщился: Колька умудряется раздобыть редкое курево, даже не прибегая к помощи хозяина, показывая Дурасникову, что у самого Шоколада схвачено, где полагается. Неприветливая рожа Шоколада омрачала радужные обмысливания предстоящей парки. Шоколад сегодня не заискивал, и Дурасников искал повода отлаять шофера, выместить зло, рожденное неуверенностью в исходе ухаживаний за Светкой.
Шоколад отоваривался сигаретами у ребят Филиппа, патрулирующих по вечерам интуристовский отель. Розовощекие сержанты потрошили девиц, не бегая суетно за жрицами любви, а посиживая в комнатке первого этажа без табличек и зная, что сигареты им доставят оброчные девки в каморку, откуда по всему зданию отеля распространялся запах закона и строгости. Сюда же заглядывали швейцары, чаще всего отставники известного рода войск, тож разжиться куревом или поболтать после отправления важных обязанностей по охране стеклянной двери, отделяющей лифтовый холл отеля от ресторанного холла. Ребята Филиппа нашептали Шоколаду, что к дурасниковскому заду прилипла пиявка - шофер про Апраксина забыл; а что зампред задергался излишне - зря, потому как Филипп-правоохранитель не даст пропасть Дурасникову, покуда оба в одной упряжке.