Шрифт:
Меньшиков поглядывал на телефон – может, кто-то откуда-то отзовется, – но аппараты безжизненно молчали.
Просидели в безмолвии еще минут двадцать. Омельченко не выдержал, положил микрофон, распрямился. Меньшиков тоже поднялся и побрел к выходу.
Его обдало горячим сухим воздухом, а в уши ударил негромкий то ли стон, то ли вой, надрывный, разноголосый, заставивший сердце содрогнуться. Голосили женщины, жены не вернувшихся летчиков, штурманов, стрелков-радистов, и у него самого навернулись на глаза слезы. Но он понимал: слезами горю не поможешь и расслабляться ему, командиру полка, не к лицу. Он вытер глаза платком и пошел женщинам навстречу.
Чтобы привлечь к себе внимание, Меньшиков поднял руку и громко крикнул:
– Дорогие женщины! Прошу послушать меня! – Рыдания приутихли, в глазах женщин появилась осмысленность. – Только что мы вернулись из длинного и трудного полета. – Новые вскрики и всхлипы. – Вернулись пока не все. Пока! – повторил Меньшиков и сделал паузу. – Пока – потому, что в нашей профессии бывает всякое, и никто из вас не имеет права терять надежду. И я прошу вас всех, к кому вернулись мужья и к кому еще должны вернуться, отправиться сейчас домой. Понимаю ваше состояние. Поверьте, и мне не легче. Но слезы – плохой помощник. А нам предстоят новые полеты, новые бои с ненавистным врагом, которому мы должны отомстить за боевых товарищей. Так дайте нам отдохнуть, набраться сил.
И его послушались. Толпа стала редеть. Жены, чьи мужья вернулись, забирали своих ставших за эти дни во сто крат любимее и роднее супругов и уводили их домой. А вдовы все стояли, с надеждой поглядывая на аэродром, откуда подходили задержавшиеся у своих израненных машин командиры экипажей. Среди этих женщин – жены капитанов Колесникова, Запорожца. Меньшиков не раз видел этих молодых красивых женщин. Теперь их трудно было узнать: за несколько минут горе измяло, обескровило цветущие лица. Невдалеке от них стояла худенькая загорелая девушка с длинными косами в ситцевом, в горошек платьице, сшитом со вкусом и бережливо – выше колен, с большим вырезом на груди, с короткими рукавчиками. Раньше Меньшиков в гарнизоне ее не видел. Очень уж она переживает: глаза затуманены слезами, смотрят вдаль, на самолетную стоянку, где больше всего скопилось людей, и никого, кажется, не замечает. Девушка не обратила внимания на остановившегося напротив и рассматривавшего ее майора. Руки у нее загрубелые, работящие – видно, из местного виноградарского совхоза…
Внезапно лицо девушки озарилось радостью, и она улыбнулась. Меньшиков посмотрел туда, куда был направлен ее взгляд. С самолетной стоянки шли двое: Туманов и Гордецкий. Так вот за кого она переживала! А собственно, за кого? Сослуживцы частенько подтрунивали над Гордецким (хмурый вид Туманова не располагал к шуткам), спрашивали, как это он умудряется вместе с другом любить одну? Меньшиков такие подначки пропускал мимо ушей – шутка есть шутка, – но теперь видел: дело вполне серьезное. Девушка влюблена: она вся подалась вперед, готовая броситься летчикам навстречу. Сдерживало ее то ли присутствие людей, то ли еще что-то.
За ней наблюдали многие из тех, кто еще стоял здесь, а она по-прежнему никого не замечала, никого не слышала – все ее внимание, мысли и чувства были там, у Туманова и Гордецкого, а может, у кого-то одного из них. Когда они подошли совсем близко, девушка рванулась к ним и… обвила шею Туманова, трижды поцеловала его, не сдерживая слез. Туманов смутился, неуклюже попытался отстраниться. Девушка, словно опомнившись, повернулась к Гордецкому. Но нетрудно было заметить, что поцелуи ее были не такими искренними и горячими. «Теперь ясно, кого она любит», – подумал Меньшиков. Что ж, вполне резонно: хоть и хорош Гордецкий, а Туманов лучше – и симпатичнее, и сдержаннее, и добрее.
4
…На Луцком и Львовском направлениях день 27 июня прошел в упорных и напряженных боях…
(От Советского информбюро)В столовой царила мрачная, гнетущая обстановка: некоторые столы пустовали, и официантки с опечаленными лицами сновали между ними, боясь встречаться взглядами с вернувшимися из полета летчиками, евшими молча, без всякого аппетита.
Перед Меньшиковым стояли тарелки с мясом и свежими овощами, стакан со сметаной, а он лишь отхлебывал маленькими глотками чай – в горло ничего не лезло, хотя со вчерашнего обеда у него во рту крошки не было. Внутри все закаменело, захолонуло – и чаем не отогреть – от сознания таких потерь: шесть экипажей из семнадцати. Треть! Лучших экипажей. В первом боевом вылете…
Рядом с ним опустился начальник штаба.
– Вы ешьте, товарищ командир, а я буду докладывать, – сказал он и развернул папку. – Есть вопросы срочные. Нашему полку приказано нанести удар по танковой колонне в районе Томашув, Сокаль. Двадцатью четырьмя экипажами. Вылет – в четырнадцать ноль-ноль. Бомбометание – в восемнадцать. Посадка последних экипажей в сумерках. А завтра снова на Бухарест, Констанцу, Сулину.
Подошла официантка.
– Может, съедите что-нибудь, товарищ майор? – спросила она у начальника штаба.
– Нет. А вот чайку выпью с удовольствием.
– Кто летит? – Меньшиков отрезал кусочек мяса и положил в рот. Все же надо подкрепиться. Кто знает, когда теперь удастся попасть в столовую?
– Вторая эскадрилья. Подвесили тридцать тонн бомб. Маршрут очень уж дальний. Всюду, говорят, рыщут фашистские истребители. Положение на фронте серьезное: немцы вышли к Минску, Львову, Вильно. Бомбили Киев, Одессу, Смоленск. – Официантка принесла чай. Начальник штаба отхлебнул несколько глотков, глубоко вздохнул и с грустью продолжил: – В нашем районе фрицы, похоже, диверсантов выбросили: во многих местах телефонная связь нарушена.