Шрифт:
Полковник охотно взял на себя поручение. Перед тем как уйти, мялся, мялся, вдруг спросил:
— А правду ли я слышал, господа, что ваш преступный вождь Муравьев, упокой, господи, его грешную душу, собирался… — полковник пугливо оглянулся, — самого себя царем объявить?
— Это уж как водится, — отозвался Сухинов.
— Как же вы, дворянского происхождения люди, за ним увязались?
— Нечистый попутал! Вы уж не забудьте про портного.
Довольный, одышливо пыхтя, полковник удалился.
— Вот они Дуровы, дубы российские! — воскликнул Мозалевский.
— Невежество ума, как и нравственное убожество, есть следствие порочного социального устройства, — научно объяснил барон Соловьев.
— Обманет ведь проказник краснощекий, — сокрушался Сухинов. — Не видать мне моих денег. Он и приходил-то, чтобы на нас поглазеть, как в зверинец ходят.
И точно. Через день Дуров опять заглянул в тюрьму и на напоминание Сухинова начал отговариваться, приводя какие-то невразумительные доводы. Договорился до того, что предложил Сухинову во избежание бесполезных хлопот пожертвовать деньги на церковь. Сухинов рассмеялся.
— Даже чудно слышать от такого доброго и великодушного человека, как вы, ваше превосходительство. Вы же знаете, что нам предстоит пройти семь тысяч верст этапом, без одежды и денег. По совести, не мы богу должны помогать, а он нам.
Дуров сочувственно зачмокал губами, сокрушенно покачал головой:
— Да, да, конечно, я разделяю… Извольте, все что в моих силах…
Больше он в тюрьме не появлялся.
Ранним утром в начале осени арестантов, закованных по рукам и ногам, вывели из ворот киевской тюрьмы. Отсюда начинался их великий страдальческий путь. Они имели при себе на четверых два рубля серебром. Утром, в канцелярии, они встретились с несколькими солдатами из своего полка, которых отправляли в Грузию. Солдаты с трудом узнали своих командиров. Были и объятия и слезы. Были уверения в преданности и пожелания счастья. Взаимные просьбы о прощении. Соловьев, посоветовавшись с друзьями, отдал рубли солдатам. Они не брали, отказывались, но Вениамин сказал, что им скоро пришлют деньги родные. Он сказал: молитесь за Сергея Ивановича, братцы!
Через Козелец, Орел, Калугу, по размокшим от первых дожей дорогам, они брели в Москву. Ночевки в тюрьмах вместе с ворами, убийцами не восстанавливали, а отнимали последние силы. Их кормили размазней из подгнившего пшена и зачерствелым хлебом. Кандалы не снимали.
Изредка представлялся случай проехать часть пути на обозной телеге. К Быстрицкому приступами возвращалась лихорадка. Он валился на телегу и делался как каменный. Товарищи не надеялись, что он дойдет до Москвы.
Сухинов из гордости на телегу не садился. Шел ровным шагом, взъерошенный, осунувшийся, молчаливый. Думал свою заветную думу о мести. Ненависть до того в нем бушевала, что он иногда начинал бормотать вслух что-то невнятное, угрожающее.
Одну из последних перед Москвой ночевок, в Кронах Орловской губернии, они запомнили навсегда. Фантастическая, нереальная была ночь, которая чуть их не погубила. Тюремное помещение состояло из двух небольших комнат, куда натолкали человек сорок арестантов. Тут были и настоящие тати, ушлый свирепый народец, не боящийся ни огня, ни крови, и просто задержанные для опознания бродяги, и вовсе непонятные люди — юродивые, нищие, калеки. Было тут и четверо женщин неопределенного возраста, сектанток-фанатичек. Эти женщины, чучела с сизыми подобьями лиц, находились здесь давно, их гниющие тела распространяли невыносимый смрад. Даже при такой тесноте вокруг них образовалось пустое пространство, к ним не решались приближаться. Какой-то мужик со свисающими до глаз волосами — видимо, под волосами он прятал клеймо — взялся дразнить эти кошмарно шевелящиеся и стонущие полутрупы. Он издали тыкал в них палкой и с утробным гоготом изрекал чудовищные непристойности.
— А ну, красавицы, подымайсь живо! — вопил изувер. — Неча отлеживаться! Надо ребяток потешить!
Сухинов, приблизясь, заглянул в дергающееся лицо, без взмаха ударил кандалами в пах. Разбойник перегнулся пополам, лег на пол и долго не мог отдышаться. Отдышавшись, он сказал Сухинову:
— Что ж, барин, видать, не дожить тебе ноне до утра!
Дружки его надвинулись ближе, свирепо загомонили.
Видя перед собой грязные, изуродованные морды, Сухинов зашелся от ярости.
Может, его и спасло то, что оглушительный взрыв ненависти помешал ему сразу кинуться в драку, приковал к полу. Соловьев и Мозалевский успели на него навалиться, оттащили, странно сомлевшего, в сторону.
— Ну что ты, что ты, Иван! — бормотал Соловьев. — Как не стыдно! Это же не люди, обезьяны! Остынь, пожалуйста!
Сухинов задыхался, язык ему не повиновался. Он сел у стены, закрыл лицо ладонями и так пробыл несколько минут. Потом спокойно сказал:
— Да, ты прав, Вениамин. Мы не должны уподобляться обезьянам. Спасибо тебе.
Товарищи заползли под нары, уговорив Сухинова лечь у самой стены, загородив его своими телами. На сыром полу, в нечистотах они пролежали до рассвета. Никто глаз не сомкнул. Под утро Саша Мозалевский впал в тихую истерику. Сначала он негромко по-щенячьи всхлипывал, а потом начал говорить что-то несуразное:
— Я к нему поеду и скажу: милостивый государь! Он меня выслушает, обязательно выслушает. Это не по-божески. Друзья! Вы помните, какое сладкое солнце бывает в летние дни. Мы не ценили. Ах, оно греет сердце, как женские объятия… У меня есть невеста. Вы ее не знаете, господа! Я не хотел вам говорить, но теперь все равно. Ведь мы умираем! Я хочу с вами попрощаться! Завтра я уеду от вас, а там как бог даст. Не знаю, удастся ли обвенчаться. Она очень бедная и больная девушка. У нее никого нет на свете, кроме меня. Она умерла в прошлом году. Скоро мы с ней увидимся!