Шрифт:
– Нам не нужна трескотня, нам не нужна утопия, мы люди дела, и конкретные дела – наша стихия. Но коммунистическое строительство не догма…
– Остановись, не надо. Не надо – и все… Я ведь тоже Струнина, оба мы – Струнины. Я и сама что-то соображаю, темню в своем одиночестве… не зря вы меня, видать, «чернушницей» зовёте, знаю об этом, правда, не знаю, какой смысл вкладываете вы в это слово – или болтушка, или монашка? – только ведь ни то ни другое мне не подходит… Ну, да ладно, я не сержусь. И ты не сердись, мы ведь брат с сестрой – все мы родные. – Нина помолчала, а Алексей, кажется, впервые заметил на ее лице отвлечённое мышление, заметил и подумал: «А ведь умная девка, вот тебе и в мамку». – Знаешь, брат, а ведь всё, что ты сейчас говорил – демагогия, самая настоящая социалистическая демагогия. (От слов этих Алексей буквально похолодел – такого ему ещё никто не говорил – ни на каких уровнях.) Реальность, влияние, коммунистическое строительство, завтра, сегодня, сейчас, трескотня, утопия, стихия – это пустые слова, оболочка пустоты, то есть демагогия. И пока эта демагогия жива и развивается, вы будете заняты ею, а людей-то живых мимо глаз пропустите. Я говорю «вы», потому что ты сам так размежевался… Ты думаешь враз – и заставить молодёжь другие песни петь, а там – определяют конкретный год, когда объявить коммунизм. Вот и то и другое – демагогия. Есть психология нации, национальности – и эта психология формируется не одним днём – веками. Но как ребенку труднее привить доброе и разумное, чем неразумное и злое, так и обществу людей – тоже. Разрушить устоявшиеся нормы-традиции можно, но чтобы хоть восстановить порушенное даже при идеальных условиях, потребуются многие десятилетия… А вы: откуда? Как? Смирно – завтра же изменить! Не изменишь, пока не поймешь ту самую идею, о которой ты только что говорил, а поняв, пока не определишь нравственный идеал, а уж потом поведешь спокойную работу. Человеческую душу штурмом не возьмешь, она ведь посерьезнее марксистских идей, она ведь, душа-то, живая – и смириться может, и вознегодовать…
И Алексей забеспокоился, занервничал: нет, не потому, что сестра отчитывала, а потому, что она отчитывала именно так, как сам он не смог бы отчитать, и вот на это, он понимал, у него не найдется возражений, а если и найдутся – демагогические. И ещё потому он нервничал, что не верил, что сестра говорит от своего ума – ему уже страсть как хотелось убедиться, что она не от себя, и он уже не сомневался в правильности своей догадки, он сказал, всё-таки удерживая раздражение:
– Пожалуй, вполне умно… Но скажи, кого или чего это ты злопыхательского начиталась? Какие столпы демагогического идеализма глаголют твоими устами? С чужого голоса говоришь, сестра.
Нина засмеялась:
– Ну, братка! Сниму с плеча – не твоё плечо… Мало ли что я читаю. Ты ведь тоже читаешь и говоришь тоже от имени столпов… Э, лишь бы не от имени столбов! – И всё смеялась, весело, открыто. – А ты как-нибудь зашел бы да посмотрел, что твоя сестра читает, чем забивает голову… Книжки-то ведь и у меня есть. Деревня-то рушилась, а книжки как из-под земли всплывали, я и собирала. От Веры Николаевны, учительницы покойной, шестьдесят четыре книги принесла, и знаешь – не учебники для начальных классов. Вот и читаю. И вычитала, не помню где, что люди, если они пляшут охотно, даже при тяжелых бытовых условиях, то это от духовно-нравственного здоровья… А теперь вот никто и не пляшет, подумать только, в деревне не пляшут – вот и суди. Нет нравственной основы, здоровья нравственного нет…
Алексей смотрел на сестру, как на глухонемую, вдруг заговорившую. Не мог согласиться, что перед ним воистину младшая сестра – та самая, которую, считал он, судьба обошла стороной, оставила обездоленной, которую и всерьез-то он никогда не принимал. И теперь вот глухонемая заговорила, и не просто заговорила…
– Ну, сестра, ну, Нина Петровна! – Алексей несвойственно для себя дурашливо гоготнул. – Я-то думал, ты всю жизнь молчать будешь, ну, да ещё заплачешь под старость. А ты – заговорила!
Нина как будто задохнулась – это ведь надо: так вот и оскорбить.
– Как бы тебе, Алексей Петрович, самому не пришлось плакать под старость-то лет. Прозреешь вдруг – и заплачешь, потому как, может, поймешь, что на бирюльках всю жизнь играл.
И Алексей вновь вздрогнул: на какой-то миг показалось или подумалось, что вся жизнь его, весь его путь доныне – ложь, и что он действительно спохватится, и что действительно поздно.
– Не рано ли в пророчицы записалась, сестра? – с подчеркнутой строгостью начал он, но тотчас же к нему возвратились разум и такт: на кого негодовать, на младшую сестрёнку! Да её жалеть надо. Она ведь и язычок-то выпускает для самоутверждения, хотя бы вот здесь. – Сдаюсь, сестра, сдаюсь на милость победительницы: не вели казнить…
Однако напряжение уже сгустилось.
Ванюшка тихонько подошёл к крёстной и приткнулся к ней сбоку.
Петька с Федькой, вытянув шеи, с укором уставились на Нину.
– И что уж на самом деле, и что вы сёдни, ну, кошка с собакой, право дело… Или уж не об чем и покалякать, нашли об чём… – Вера обиженно поджала губы, а глаза её в тревоге умоляли не ссориться.
– Ты, Нинуха, брось эт-та мужиков забижать, и так уж нас бабы затуркали… Собрались на совет: как быть по части переезда, а вы так это под крендёлек – и на прогулочку вдвоём и отправились.
– Эх, как мудрено по древу растёкся! – посмеиваясь, восхитилась Нина. – Только ведь мы, Борис Федорович, об этом, о переезде, и толкуем, да начали как-то из подворотни.
– Это точно – из подворотни, – примиренчески согласился Алексей…
Вскоре Вера ушла поставить самовар, занялась своими извечными делами.
Борис незамедлительно допил всё, что ещё оставалось на столе, поднялся, брезгливо махнул рукой на телевизор и ушел в прихожую, где тотчас забрался на печь отдохнуть, а вернее – завалился спать.
Нина легонько подтолкнула Ванюшку к телевизору, и крестник послушно влез между братьями на диванчик.
– Ты зачем их туда тянешь? – И голос её был налит такой силой и твёрдостью, когда уже двойственности или уклончивости в ответе и быть не может. – Или, думаешь, и счастье им добудешь?
И Алексей невольно расслабился, даже вздохнул с облегчением – он понял, что пора освободиться от гнета официальности, от тяжкого постоянного самоконтроля и говорить с сестрой спокойно и откровенно.