Вход/Регистрация
Сторона Германтов
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

По правде сказать, мое впечатление, более благоприятное на этот раз, не так уж отличалось от сложившегося когда-то. Просто я не противопоставлял его больше предвзятой, абстрактной и ложной идее актерского гения; теперь я понимал, что это и есть актерский гений. Мне подумалось, что Берма не доставила мне радости, когда я смотрел ее в первый раз, потому что я слишком уж хотел ее увидеть – как в свое время Жильберту на Елисейских Полях. Может быть, между этими двумя разочарованиями было и другое, более глубокое сходство. Яркий, необычный человек или яркое, необычное произведение (или его исполнение) воздействуют на нас по-особому. Мы заранее запаслись понятиями «красоты», «великолепного стиля», «патетики», и, пожалуй, нам может иногда показаться, что мы распознаём эти качества в банальном таланте или правильных чертах лица, а тут вдруг нашему пытливому уму навязывается некая форма, не имеющая для него интеллектуального эквивалента, и ему еще предстоит определить, что в ней ему незнакомо. Он слышит пронзительный звук, странную вопросительную интонацию. Он задается вопросом: «Это прекрасно? Это меня восхищает? Но что это – богатство красок, благородство, могущество?» А в ответ опять слышится пронзительный голос, непостижимо вопросительная интонация, и какое-то неведомое существо из плоти и крови со всем деспотизмом навязывает ему свое впечатление, не оставляя ни малейшего простора для «более широкого истолкования». И вот почему в самом деле прекрасные произведения, когда изо всех сил в них вслушиваешься, приносят нам больше всего разочарований: ведь среди множества понятий, которые есть у нас в запасе, ни одно не соответствует нашему собственному впечатлению.

Вот это я и видел теперь в игре Берма. Да, это было благородство, это была осмысленность роли. Теперь я видел достоинства щедрой, поэтичной, властной трактовки; вернее, именно так было принято это называть – ведь называем же мы светила именами Марса, Венеры, Сатурна, хотя ничего мифологического в них нет. Чувствуем мы в одном мире, а мыслим и называем в другом, мы можем установить соответствие между этими мирами, но не можем заполнить разрыв между ними. И невелик вроде бы этот разрыв, этот пробел, который мне предстояло преодолеть, когда я впервые пошел на спектакль Берма и слушал изо всех сил, но как-то не мог пустить в ход усвоенные понятия «благородства интерпретации», «оригинальности», и захлопал в ладоши только после момента пустоты, словно благородство и оригинальность дошли до меня не благодаря полученному впечатлению, а из заранее припасенных понятий, из радости, с которой я себе твердил: «Наконец-то я слышу Берма». И разница между самобытной личностью, неповторимым произведением и нашим понятием о красоте так же огромна, как между чувством, которое они в нас вызывают, и понятиями любви и восторга. Мы их просто не узнаем. Мне не понравилось слушать Берма (как не понравилось встречаться с Жильбертой). Я себе сказал: «Значит, я ею не восхищаюсь». И все же я тогда только и думал о том, как бы углубиться в игру Берма, только это меня и занимало, я пытался как можно шире распахнуть свое восприятие, чтобы вместить в него содержание ее игры. Теперь я понимал, что это и было восхищение.

Исполняя роль, Берма не просто являла нам гений Расина – но разве это был гений одного Расина?

Сперва я так и подумал. Но заблуждение мое рассеялось, когда акт из «Федры» окончился и актеры перестали выходить на вызовы; все это время старая актриса, моя соседка, в ярости простояла выпрямившись во весь свой крошечный рост и скрестив руки на груди в знак того, что не присоединяется ко всеобщим аплодисментам, желая, чтобы все обратили внимание на эту демонстрацию, с ее точки зрения вызывающую, но никем не замеченную. Следующая пьеса была новинкой, раньше она показалась бы мне легковесной и случайной, никому не известной и обреченной поэтому на одно-единственное исполнение. Но от нее я не испытывал такого разочарования, как от классической пьесы, когда видишь, как нетленный шедевр, замкнутый в тесноте сцены и длительности одного представления, разыгрывается точно так же, как случайная однодневка. И потом, я догадывался, что каждая тирада это новой пьесы, которая явно нравилась публике, когда-нибудь будет у всех на слуху, даром что в прошлом ее никто знать не знал, и я мысленно осенял ее этой грядущей известностью с помощью усилия, обратного тому, как, бывает, воображаешь себе шедевр в момент его трепетного явления на свет, когда никто еще не слыхал его названия и кажется, он никогда не будет красоваться в одном ряду с другими творениями автора, озаренный теми же лучами. А эта роль окажется в списке самых прекрасных ролей актрисы, рядом с Федрой. Пожалуй, сама по себе эта роль не блистала литературными красотами, но Берма была в ней так же великолепна, как в роли Федры. И тогда я понял, что для актрисы произведение писателя – не более чем нейтральный материал, из которого она творит свой актерский шедевр; так Эльстир, великий художник, с которым я познакомился в Бальбеке, нашел сюжеты для двух равно замечательных картин в заурядном школьном здании и в соборе, который и сам по себе был шедевром. И как художник растворял дом, повозку, людей в великолепном потоке света, который смешивал их в одно, так Берма расстилала огромные полотнища ужаса или нежности поверх слов, тоже расплавленных, приглаженных или вздыбленных, – а у посредственной артистки все эти слова вылетали бы по отдельности. Причем каждое слово у Берма интонировалось по-своему, а декламация не разрушала стиха. А ведь это уже первый элемент упорядоченной сложности и красоты: когда мы слышим рифму, то есть нечто одновременно и похожее на предшествующую рифму, и совсем другое, причем эта новая рифма продиктована предыдущей, но варьирует ее, вводит новое понятие, – мы чувствуем, как накладываются друг на друга две системы: мысль и метрика. Берма к тому же объединяла слова, стихи и целые «тирады» в более пространные пассажи, и было сущим удовольствием наблюдать, как один такой пассаж замирает, пресекается, сходит на нет, прежде чем начнется другой; так поэт наслаждается тем, что придерживает на рифме слово, которое вот-вот сорвется с губ, а композитор перемешивает слова либретто, подчиняя их единому ритму, который противоречит им и подчиняет их себе. Так Берма искусно встраивала и в текст современного драматурга, и в стихи Расина мощные образы горя, благородства, страсти; это были ее собственные шедевры, по которым ее можно было узнать, как узнают художника в портретах, которые он пишет с разных людей.

Мне уже не хотелось, как когда-то, чтобы Берма застыла в той или другой позе, или чтобы задержалась игра красок, озарившая ее на краткий миг, когда она оказалась в луче света, и тут же померкшая, или чтобы актриса повторила один и тот же стих сто раз подряд. Я понимал теперь: то, чего я когда-то так требовательно желал, противоречило воле поэта, актрисы, великого художника-декоратора, режиссера; это летучее очарование стиха, эти зыбкие, постоянно преображающиеся жесты, эти сменяющие друг друга картины, – все это был мимолетный итог, скоропреходящая цель, недолговечный шедевр, к которому стремилось театральное искусство; желая остановить это мгновенье, слишком пристальный взгляд влюбленного зрителя все разрушал. Мне даже не хотелось поскорее прийти опять послушать Берма; я был доволен тем, что есть; раньше, чтобы не разочароваться в предмете моего поклонения, в Жильберте или Берма, я слишком уж перед ними преклонялся: я словно требовал наперед у завтрашнего впечатления ту радость, в которой мне отказало вчерашнее. Я не пытался вникнуть в эту мою радость – а ведь тогда бы она, пожалуй, могла принести мне больше пользы; я просто говорил себе, как когда-то мои соученики по коллежу: «Решительно, Берма у меня на первом месте», смутно догадываясь, что, закрепив за нею первое место и показав, что она нравится мне больше других актрис, я не вполне точно описываю ее гениальность, хотя, конечно, на душе становится легче.

Когда началась вторая пьеса, я смотрел в ту сторону, где была ложа принцессы Германтской. Принцесса как раз повернула голову движением, намечавшим восхитительную линию, которую я мысленно продолжил в пространстве, и посмотрела в глубину ложи; гости встали на ноги и обернулись туда же, выстроившись двумя шпалерами, а между ними прошествовала кузина принцессы, герцогиня Германтская, только что вошедшая в ложу с величественной самоуверенностью богини, но в то же время с необыкновенной кротостью, благодаря которой само ее опоздание и то, что, явившись посреди представления, она заставила всех встать с мест, искусно добавляло окутывавшему ее белому муслину оттенок наивности, застенчивости и смущения, смягчавших ее победоносную улыбку; она подошла к кузине, присела в глубоком реверансе перед белокурым молодым человеком в первом ряду и, обернувшись к священным морским чудовищам, плававшим в глубине пещеры, к божествам Жокей-клуба, в том числе к г-ну де Паланси, на чьем месте мне особенно хотелось оказаться, раскланялась с ними непринужденно, как со старыми друзьями, словно намекая на тесные отношения изо дня в день на протяжении последних пятнадцати лет. Я чувствовал присутствие тайны, но не мог разгадать загадку этого ласкового взгляда, которым она одаряла друзей; он полыхал синевой, пока герцогиня протягивала руку то тем, то этим, и если бы я в силах был разложить его с помощью призмы и проанализировать обнаруженное скопление кристаллов, мне бы удалось, быть может, разглядеть самую суть незнакомой жизни, мерцавшей в них в этот миг. Следом за женой шел герцог Германтский, сверкая моноклем, зубами, ослепительной белизной плиссированной манишки, от которых, чтобы не затмевать их сияние, чуть отставали его брови, губы, фрак; он держался очень прямо и, не повернув головы, опускал простертую руку на плечи низших божеств, уступавших ему дорогу, отчего они, покорствуя его властному жесту, опускались на свои места, а затем низко склонился перед белокурым молодым человеком. Герцогиня, по слухам, подсмеивалась над «преувеличениями» своей кузины (причем словцо, которое она считала истинно французским и совершенно невинным, мигом обретало в ее устах германскую поэтичность и восторженность); она словно угадала, что в этот вечер принцесса будет в одном из туалетов, которые сама она называла «маскарадными», и решила дать ей урок хорошего вкуса. Вместо великолепных и мягких перьев, венчавших голову принцессы и спускавшихся до самой шеи, вместо сетки, усеянной раковинками и жемчугами, волосы герцогини были украшены простой эгреткой, которая, осеняя ее нос с горбинкой и глаза навыкате, напоминала птичий хохолок. Ее шею и плечи омывал белоснежный поток муслина, над которым бился веер из лебяжьих перьев, но корсаж платья был отделан лишь металлическими блестками в форме стрелок и бусинок да бриллиантами, а само платье облегало ее тело с истинно британской пунктуальностью. Наряды были совершенно разные, но когда принцесса уступила кузине кресло, в котором сидела до сих пор, обе они повернулись друг к другу – и тут стало ясно, что каждая восхищается тем, как одета другая.

Завтра, быть может, герцогиня Германтская улыбнется, описывая чересчур сложную прическу принцессы, но наверняка подчеркнет, что кузина тем не менее была очаровательна и отменно элегантна; а принцесса, которой, вообще говоря, не по вкусу был холодноватый, строгий, чересчур утонченный стиль кузины, обнаружит, что в этой сдержанности, в этой нелюбви к излишествам есть нечто восхитительно изысканное. И вообще между ними царило согласие, всемирное тяготение, предопределенное воспитанием и сглаживавшее противоречия между их манерой одеваться и даже повадками. Утонченность манер протянула между ними невидимые магнитные линии, и это силовое поле умеряло врожденную экспансивность принцессы, а жесткость герцогини в этом поле смягчалась, наполнялась кротостью и обаянием. Если зрители поднимали глаза к ярусу, они видели там в двух ложах «туалеты», из которых один, якобы сравнимый с нарядом принцессы Германтской, как казалось баронессе де Мариенваль, придавал этой даме налет чудаковатости, самодовольства и дурного воспитания, а другой, свидетельствуя об упорном стремлении любой ценой напоминать наряд и шарм герцогини Германтской, лишь превращал госпожу де Камбремер в провинциальную пансионерку, прямую, будто через нее продернута проволока, сухопарую и угловатую, с каким-то похоронным плюмажем, вертикально торчавшим в волосах; точно так же в пьесе, которую сейчас играли на сцене, довольно было роль Берма, которая была по силам только ей одной, поручить любой другой исполнительнице, чтобы оценить ту особую поэзию, что исходила от великой актрисы. Возможно, г-же де Камбремер нечего было делать в зале, где в ложах (даже самых верхних, снизу напоминавших пузатые корзины, которые плотно заполнили человеческими цветами и подвесили к аркам свода на алых ремнях бархатных переборок) были подобраны одна к одной только самые блистательные дамы нынешнего сезона; эту эфемерную панораму вскоре предстояло видоизменить смертям, скандалам, болезням, ссорам, но теперь она, завороженная вниманием, жарой, головокружением, пылью, элегантностью и скукой, замерла на миг в этом вечном и трагическом пространстве бессознательного ожидания и безмятежного оцепенения, которое потом вспоминается как затишье перед взрывом бомбы или началом пожара.

Причина, по которой г-жа де Камбремер находилась в зале, заключалась в том, что принцесса Пармская, подобно большинству высочеств чуждая снобизму, но зато снедаемая гордыней и страстью к благотворительности, соперничавшей в ней с любовью к тому, что она считала искусством, абонировала в зале несколько лож для женщин, которые, как г-жа де Камбремер, не принадлежали к высшей аристократии, но были связаны с ней разными человеколюбивыми начинаниями. Г-жа де Камбремер не сводила глаз с герцогини и принцессы Германтских, что было ей совсем нетрудно, ведь она была с ними, в сущности, незнакома, и никто бы не подумал, что она набивается на приветствие. А между тем вот уже десять лет с неиссякающим терпением она стремилась к цели, состоявшей в том, чтобы ее принимали у этих двух великосветских дам. Она рассчитала, что через пять лет должна этого добиться. Но она опасалась не дожить до этого дня, потому что ее настигла беспощадная болезнь, причем она, претендуя на медицинские познания, считала, что знает, насколько ее болезнь неизлечима. Но в этот вечер по крайней мере она была счастлива при мысли, что все эти совершенно незнакомые ей дамы увидят рядом с ней человека их круга, молодого маркиза де Босержана, брата г-жи д’Аржанкур; он тоже принадлежал к обоим кругам, и женщины из низшего очень любили показаться в его обществе в присутствии высшего. Он сидел позади г-жи де Камбремер, повернув кресло наискосок, чтобы лорнировать другие ложи. Он знал здесь всех и, с очаровательным изяществом изгибая стройный стан, склонял в приветствии благородную белокурую голову и слегка привставал с кресла, почтительно и вместе с тем непринужденно улыбаясь голубыми глазами и аккуратно вписываясь наискось в угол ложи, напоминая старинный эстамп, изображающий высокородного аристократа, одновременно надменного и услужливого. Он часто соглашался сопровождать г-жу де Камбремер в театр; в зале и на выходе, в вестибюле, он честно оставался при ней среди более блестящих приятельниц, которых поминутно встречал в толпе, но избегал с ними заговаривать, чтобы их не смущать, словно сам он был в неподобающей компании. Если мимо проходила принцесса Германтская, прекрасная и легкая, как Диана, влача за спиной неописуемое манто, и все головы поворачивались к ней, и все взоры ее провожали (а особенно взор г-жи де Камбремер), г-н де Босержан погружался в разговор с соседкой, а на ослепительно-дружескую улыбку принцессы отвечал словно нехотя, через силу, с благовоспитанным и милосердным холодком человека, сознающего, что сейчас его любезность пришлась бы некстати.

Даже если бы г-жа де Камбремер не знала, что ложа бенуара принадлежит принцессе, она бы все равно догадалась, что герцогиня там гостит, по тому, с каким интересом она, в угоду принцессе, вглядывалась в спектакль, разыгрывавшийся на сцене и в зале. Но одновременно с центростремительной силой на герцогиню воздействовала и центробежная, вызванная тою же любезностью; под влиянием этой силы герцогиня опять и опять обращала внимание на свой собственный туалет, свою эгретку, свое колье, свой корсаж, а также на туалет принцессы; она словно провозглашала себя подданной своей кузины, ее рабыней, которая и пришла-то сюда лишь затем, чтобы ее повидать, и готова по первому слову хозяйки ложи следовать за ней куда угодно, а на остальную публику смотрит лишь как на сборище странных чужаков, даром что среди них было немало друзей, в чьих ложах она гостила раньше, оказывая им целую неделю точно такие же знаки исключительной и относительно безраздельной преданности. Г-жу де Камбремер удивило, что герцогиня Германтская в тот вечер была в театре. Она знала, что та надолго уехала в замок Германт, и думала, что она еще там. Но ей рассказывали, что, когда в Париже давали интересующий герцогиню спектакль, та, попив чаю с охотниками, сразу велела закладывать лошадей и на закате мчалась галопом через сумеречный лес, потом по дороге, садилась в Комбре на поезд и вечером оказывалась в Париже. «Может быть, она нарочно приехала из замка Германт, чтобы послушать Берма», – в восхищении думала г-жа де Камбремер. Она припоминала, как Сванн сказал однажды на том двусмысленном жаргоне, который роднил его с г-ном де Шарлюсом: «Герцогиня – одна из благороднейших дам в Париже, она принадлежит к самой избранной, самой изысканной элите». Мне, возводившему жизнь и образ мыслей обеих кузин (но только не внешность – ведь я их уже видел) к Баварскому королевскому дому, к герцогам Германтским и Конде, их соображения о «Федре» были бы интереснее, чем суждение величайшего критика на свете. Потому что в его суждении я бы обнаружил только ум – пускай превосходящий мой собственный, но, в сущности, тот же ум. А то, что думали герцогиня и принцесса Германтские, обогатило бы меня драгоценным материалом, приоткрывающим для меня природу этих двух поэтических созданий; я, опираясь на их имена, воображал себе, о чем они думают, наделял их мысли непостижимым очарованием и, одержимый лихорадочной ностальгией, жаждал, чтобы их мнение о «Федре» вернуло мне прелесть летних вечеров, когда я ходил гулять в сторону замка Германт.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: