Шрифт:
Я снова качнулся на стуле (он пронзительно взвизгнул — дурацкий стульчик, на гнутой спинке которого висела круглая жестяная бирка, похожая на медаль) и сказал, слегка откашлявшись:
— А может, есть смысл захватить этого бандита и потолковать с ним всерьёз здесь?
Все оглянулись на меня, мгновение в кабинете стояла недоумённая тишина, расколовшаяся затем оглушительным хохотом. Заходился тонким фальцетом Векшин, мягко похохатывал баритончиком Жеглов, лениво раздвигая обветренные губы, сбрасывал ломти солидного сержантского смеха Иван Пасюк, вытирал под толстыми стёклами очков выступившие от веселья слёзы фотограф Гриша…
Я не спеша переводил взгляд с одного лица на другое, пока не остановился на Жеглове; и тот резко оборвал смех, и все остальные замолчали, будто он беззвучно скомандовал: «Смирно!» Только Векшин не смог совладать с мальчишеской своей смешливостью и хихикнул ещё пару раз на разгоне… Жеглов положил руку мне на плечо и сказал:
— У нас здесь, друг ситный, не фронт! Нам «языки» без надобности…
И я удивился, как Жеглов точно угадал мою мысль. Конечно, лучше всего было бы промолчать и дать им возможность забыть о моём предложении, которое, судя по реакции, показалось им всем вопиющей глупостью, или нелепостью, или неграмотностью. Но я уже завёлся, а заводясь, я не впадаю в горячечное возбуждение, а становлюсь упорным, как танк. Потому и спросил, спокойно и негромко:
— А почему же вам «языки» без надобности?
Жеглов повертел папироску в руках, подул в неё со свистом, пожал плечами:
— Потому что на фронте закон простой: «язык», которого ты приволок, — противник, и вопрос с ним ясный до конца. А бандита, которого ты скрутишь, только тогда можешь назвать врагом, когда докажешь, что он совершил преступление. Вот мы возьмём его, а он нас пошлёт подальше…
— Как это «пошлёт»? Он на то и «язык», чтобы рассказывать, чего спрашивают. А доказать потом можно, — убеждённо сказал я.
Жеглов прикурил папироску, выпустил струю дыма, спросил без нажима:
— На фронте, если «язык» молчит, что с ним делают?
— Как что? — удивился я. — Поступают с ним, как говорится, по законам военного времени.
— Вот именно, — согласился Жеглов. — А почему? Потому что он солдат или офицер вражеской армии, воюет с тобой с оружием в руках и вина его не требует доказательств…
— А бандит без оружия, что ли? — упирался я.
— На встречу вполне может прийти без оружия.
— И что?
— А то. В паспорте у него не написано, что он бандит. Наоборот даже — написано, что он гражданин. Прописка по какому-нибудь там Кривоколенному, пять. Возьми-ка его за рупь двадцать!
— Если всерьёз говорить, то крупный преступник сейчас много хуже фашиста, — сказал, вращая круглыми жёлто-медовыми бусинками глаз, Векшин. — Вот с этим самым паспортом он грабит и убивает своих! Хуже фашистов они! — повторил он для убедительности.
«Много ты про фашистов знаешь!» — подумал я, но говорить ничего не стал, поняв уже, что сделал глупость, вступив в спор: теперь уже не осталось никаких шансов — после того как я проявил такую неграмотность, — что меня могут послать вместо Векшина на встречу с бандитами.
И совещание скоро закончилось. Время тянулось невыносимо медленно. Жеглов дал мне талон на обед, и все сходили в столовую на первом этаже, кроме Векшина, который на всякий случай из жегловского кабинета не выходил, и ему принесли полбуханки хлеба и банку тушёнки, и он всё это очень быстро уписал, запивая водой из графина и облизывая худые пальцы в заусеницах. Рядом с неровными буквами «Вася» на руке у него была россыпь цыпок, и, глядя на них, я почему-то вспомнил мальчишескую примету, будто цыпки вырастают, если в руки берёшь лягушек. «Пацан ещё, — подумал я снисходительно, уже простив Векшина за его высокомерные наскоки. — Совсем пацан».
Тогда я ещё не знал, что на счету у «пацана» значились не только три десятка изловленных воришек, но и грабительская шайка Яши Нудного, повязанная благодаря исключительному умению Векшина влезть в душу уголовника.
— У тебя оружие с собой? — спросил его Жеглов.
— А как же? — Векшин приподнял полу своего люстринового пиджачка и похлопал ладонью по кобуре револьвера. — Я без него никуда.
Жеглов ухмыльнулся:
— Надо будет его оставить. Он тебе там ни к чему…
— Неужели нет?.. — ответно ухмыльнулся Векшин и отстегнул кобуру.
Тягуче сочилось время, капали ленивые минуты, и, если бы позеленевший медный маятник не качался монотонно в длинной коробке стенных часов, можно было подумать, что они остановились навсегда. Дождь дудел в окно, как в сломанную губную гармошку, невыносимо однообразно: «бу-бу-бу», пугающе-яростно прокричала на улице «Скорая помощь», шаркали и неровно топотали в коридоре тяжёлые шаги, и в половине девятого, когда Жеглов, встав, сказал: «Всё, пошли!» — все вскочили, шумно завозились, натягивая плащи и кепки, затолпились на миг перед дверью. Жеглов щёлкнул выключателем, и жёлтую слабую колбочку лампы словно раздавила прыгнувшая из углов тьма, и в этой чернильной мгле невидимая тарелка радиодинамика прошелестела своим картонным горлом нам вслед: «Московское время — двадцать часов тридцать минут. Передаём романсы и арии из опер в исполнении заслуженной артистки РСФСР Пантофель-Нечецкой…»